Я возвращаюсь к стойлам и примерно в тридцати метрах от них вижу свой дом. Мама ходит взад-вперед, хлопоча на кухне. За последний год она стала немного спокойнее, возможно, потому, что мне 16, и я выше и сильнее ее. Но всякий раз, когда я заговариваю о том, чтобы съездить к Скуту, ей становится плохо, поэтому я на это забил.
Я отвожу к поилке лошадь, на которой обычно езжу к озеру и обратно, и, привязав ее, иду за остальными.
Вдалеке я вижу облако пыли — по длинной подъездной дорожке к нам приближается машина. Мое сердце учащенно бьется. Кроме папы и Скута у нас никто не появляется. Я давно пришел к выводу, что мысли матери о том, что кто-то хочет моей смерти, — сущий бред, но при виде незваного гостя меня охватывает чувство страха и недоверия.
— Мама! — кричу я, устремившись к дому. — Кто-то идет!
Через несколько секунд я уже на крыльце, встречаю ее у двери.
— Давай, заходи в дом! — жестом указывает мама. — Иди наверх. Спрячься в моей комнате для шитья. Я разберусь, кто это. Что бы ты ни услышал, не выходи.
— Мама, я в состоянии нас защитить, — говорю я.
— Просто делай, что я говорю! — ворчит она.
Я взбегаю по лестнице и вхожу в комнату для шитья. Но дверь не запираю, а оставляю ее приоткрытой, чтобы послушать.
Примерно через минуту раздаются мужские голоса. Я не могу разобрать, что они говорят. Но всего через несколько секунд мама вскрикивает:
— Нет!
Все ее указания теряют всякий смысл, я мчусь в свою комнату, хватаю биту и сбегаю вниз по лестнице, чтобы ей помочь. Но тут же останавливаюсь как вкопанный, поскольку вижу, что мама сидит за кухонным столом и рыдает, а над ней стоят двое полицейских в форме, один из которых нежно положил руку ей на плечо.
Я открываю рот, чтобы спросить, но слова застревают в горле. Не могу вымолвить ни единого слога.
— Мэм, — говорит один из офицеров, чтобы привлечь внимание мамы.
Она поднимает взгляд, ее глаза красные и опухшие. Полицейский указывает на меня. Мама распахивает глаза, инстинктивное желание спрятать меня пересиливает все остальные переполняющие ее эмоции.
— Вы оба можете идти. Спасибо, — говорит она.
После маминых заверений копы уходят, каждый из них на прощание приподнимает фуражу, и их мрачные лица подтверждают то, что я и так знаю.
— Сэм... твой отец.
— Он м-мертв? — спрашиваю я.
— Он остановил машину для проверки, и водитель его сбил. О боже, — говорит мама, падая от слабости, так что мне приходится ее подхватить.
Я ничего не чувствую.
— Скутер... он еще не знает. Они с отцом так близки... — плачет она.
— Я ему позвоню, — говорю я, подводя ее к стулу.
— Только что приезжала полиция. Папу сбила машина. Он мертв.
Вот как я рассказываю всё Скуту. Это звучит очень ясно и четко. Не знаю точно, что именно я испытываю — оцепенение или умиротворение, но из-за транса, в котором я нахожусь, слова льются плавно. Было бы враньем сказать, что мне ни капли не приятно от того, что именно я сообщаю новости Скуту. Я впервые испытываю удовольствие от того, что доставляю страдания таким людям, как он. Сначала Скут посмеивается. Но я не спорю, просто молча держу трубку, слушая, как он то и дело спрашивает меня, не шутка ли это. Пока не перестает спрашивать. Пока мой слух не обжигает его обезумевший плач. Я слушаю его причитания. Чувствую себя чужим в этой семье, полной людей, переживающих о человеке, который предпочел бы, чтобы я вовсе не рождался. Который годами вытаскивал меня из постели, чтобы мучить и заставлять бегать, пока меня не стошнит, или таскать неотесанные бревна, от чего моя спина покрылась десятками ссадин и заноз. О человеке, который орал на меня за то, что я не такой, как Скутер. И смотрел на меня с жутким разочарованием. О том, кто с радостью оставил меня жить на этой ферме, потому что ему было стыдно. В семье, ставшей символом успеха, я был неудачником.
Я не могу выдавить ни слезинки.
Скут берет на себя смелость позвонить остальным родственникам. Людям, которых я не видел с тех пор, как мы с мамой спрятались и о нас забыли, ее болезнь следовало скрывать за закрытыми дверями. Родной брат моей матери, известный сенатор, не навещал ее с тех пор, как мы перебрались на ферму. Скут приедет к нам следующим автобусом завтра рано утром.
Вдоволь наплакавшись и выпив горсть таблеток,моя мать отправляется спать. Наша семья странная, но, несмотря на все трудности, всегда держалась вместе, возможно, даже тогда, когда этого делать не следовало.
Убрав за животными, я сижу на крыльце, любуясь закатом солнца. Мне теперь не нужно было беспокоиться о вечных издевательствах отца и о тех неприятных ощущениях, возникающих у меня в животе, когда он входил в комнату. Даже когда он не злился, я чувствовал его осуждение.
И тогда я понял, какой подарок он мне преподнес. Он показал мне ночь. Время, когда мир тих и спокоен, и мне не нужно переживать о том, что кто-то услышит мою речь. Когда мама лежит в постели, приняв снотворное, и уж точно не сойдет с ума в поисках меня. Раньше из-за отца я боялся ночи, но теперь мне не нужно делить ее с ним. Она вся моя.
Я бреду к ведущему к озеру лесу и на полпути останавливаюсь. Я бывал в этом лесу бесчисленное количество раз. Я плавал в этом озере, пробегал через эти заросли, лазил по этим деревьям. Мне хочется увидеть что-то новое. Что-то запретное. Я хватаю велосипед и еду на нем по нашей длинной подъездной дорожке, которая тянется более половины километра к почтовому ящику, обозначающему границу нашего участка. Я мчусь изо всех сил, легкие наполняются воздухом, ноги горят, как в тот день, когда меня сбила машина. Я еду быстро, как только могу, словно сбежавший из тюрьмы заключенный, но когда приближаюсь к концу подъездной дорожки, у меня болезненно сжимается желудок. Не обратив внимания на ощущение тошноты, я жму на педали, почтовый ящик все ближе. Я проношусь мимо него. До дороги всего около трех метров, но доехав до нее, я жму на тормоза, резина обжигает хромированную поверхность. Развернув велосипед, я заваливаю его на бок, чтобы не перелететь через руль, и останавливаюсь прямо там, где подъездная дорожка пересекается с дорогой.
Я стою за незримым барьером, хватая ртом воздух. Не знаю, верю ли я в причины, по которым моя мать все эти годы держала меня на ферме, и все же я замираю. Там я в безопасности. Мне не приходится переживать о том, как я говорю и выгляжу. Но с каждым годом моя тоска по внешнему миру становится все сильнее, и я представляю, что бы испытал и почувствовал, не застрянь я на ферме.
Как только мое дыхание успокаивается, становится тихо. Конечно, здесь стрекочут сверчки, но для парня, прожившего тут большую часть своей жизни, это всего лишь белый шум. Кроме молодого месяца, нет никакого источника света. Дорога черна и не изведана. Ночь может скрыть мои шрамы. Может скрыть меня, и я, наконец, увижу, каково здесь жить, как ведут себя люди, прежде чем увидят меня и наденут маски.
Я бросаю велосипед на землю. Мне нужно быстро отходить от дороги, если мимо будут проезжать машины. Я выбираю нужный мне ритм, неторопливый бег трусцой. Папа заставлял меня часами бегать по лесу, продираясь сквозь деревья и ветки. Они били меня по лицу, я задевал их и падал. Отец приказывал мне встать и бежать дальше. Иногда мама замечала ссадины, но считала, что они остались от моих одиноких прогулок по лесу.
Через полчаса такого бега я натыкаюсь на маленький домик, в котором горит только одно окно. Полагаю, это мои ближайшие соседи, хотя я никогда раньше их не встречал. Мое сердце бьется быстрее, но не из-за пробежки, а из-за волнения от того, что я становлюсь частью чьей-то жизни.
Я подкрадываюсь к окну на первом этаже, за которым мигает тускло-голубой свет, как будто от телевизора. На диване сидят мужчина и женщина. Они кажутся немного старше моих родителей. Я боюсь, что они меня увидят, поэтому то и дело наклоняюсь, а когда все-таки заглядываю, то вижу их только по пояс.