Выйдя от Жданова, Лев почувствовал не энергичный подъем, а глухую, выматывающую усталость. Голова гудела от перенапряжения, затылок ныл. Разговор с Джанелидзе, несмотря на блестящий результат, потребовал колоссальной концентрации, каждое слово приходилось взвешивать, каждую «гипотезу» облекать в одежды логического предположения. Иногда ему казалось, что он ведет тончайшую хирургическую операцию по трансплантации знаний, где малейшая ошибка грозит смертельным отторжением.
Он посмотрел на часы. Вечер. Он только сейчас вспомнил про ужин у родителей и повернул в сторону их квартиры. Сегодня ему до боли хотелось простого человеческого тепла, того самого фундамента, на котором держалась его новая жизнь. Того, ради чего, в конечном счете, все это затевалось.
Дверь открыла Анна. Увидев сына, ее уставшее, умное лицо озарилось безмолвной радостью.
— Лёва, а мы тебя уже не ждали, думали до ночи работать будешь. Заходи, заходи, как раз собираемся ужинать. Катя с Андрюшей уже тут.
Из квартиры пахло чем-то домашним, вкусным и бесконечно далеким от лабораторного запаха спирта. Лев снял китель, повесил его на вешалку и прошел в столовую. За столом, под ярким абажуром, сидели Катя, кормившая Андрюшу, и Борис Борисович, с невозмутимым видом читавший «Правду». При виде Льва малыш радостно захлопал ручками и произнес нечто нечленораздельное, но полное восторга.
— Папа пришел, — улыбнулась Катя, и в ее глазах Лев прочитал то же облегчение, что чувствовал сам. Она тоже нуждалась в этой передышке.
Лев сел рядом, взял сына на руки, ощутив его теплый, доверчивый вес. Андрей ухватился крохотными пальцами за его отутюженный галстук и принялся его сосредоточенно жевать. В этой простой, бытовой сцене был такой мощный заряд жизни, что напряжение последних дней начало понемногу отступать.
Анна Борисовна внесла большую супницу с дымящимися щами. Застучали ложки. Завязался негромкий разговор о пустяках, о том, что Андрей уже ползает вовсю, о том, что Катя нашла отличную няню в помощь маме, о том, что в саду поспели первые яблоки. Лев молча слушал, вдыхая знакомый, родной запах щавеля и говядины, и чувствовал, как понемногу оттаивает.
И тут Борис Борисович, отложив газету, негромко, как бы между прочим, произнес, глядя на внука:
— В Туркестане, при Буденном, в такую же жару мы как-то неделю без нормальной воды просидели. В колодцах соленая жижа. Кони дохли. Бойцы… бойцы с ума сходили от жажды. А медики… — он качнул головой, — … медикам хуже всех было. Раненых поить надо, а взять негде…
Анна Борисовна резко, почти с испугом, посмотрела на мужа.
— Боря, не надо при детях о войне, — мягко, но настойчиво остановила она его.
Борис Борисович кивнул, замолчал, но его взгляд, устремленный в прошлое, был красноречивее любых слов. Лев впервые с такой ясностью увидел в отце не строгого и несколько отстраненного служаку, а человека, прошедшего через ад и хранящего его в себе.
Чуть позже, когда Катя ушла собирать Андрея, а Борис Борисович удалился в кабинет «покурить», Лев помогал матери убирать со стола. Анна Борисовна, стоя у раковины, вдруг заговорила тихо, почти шепотом, глядя в окно на темнеющее небо:
— В германскую войну я на курсах фельдшерских училась. Потом в лазарете… — она помолчала, вспоминая. — Антисептиков не хватало, Лёва. Раны обрабатывали карболовой кислотой, и та в дефиците была. Помню, как умирали мальчики от газовой гангрены… Кости пилили почти без обезболивания, морфий берегли для самых тяжелых… А сейчас… — она обернулась к сыну, и в ее глазах стояли слезы. Не горечи, а гордости. — … сейчас твои капельницы, твой пенициллин… Это же небо и земля. Ты спасаешь мальчишек, которые там, на Хасане… Спасаешь их от того, через что мы прошли. Спасибо тебе, сынок.
Она быстро вытерла руки о фартук и, прикоснувшись ладонью к его щеке, вышла из кухни. Лев остался один, и эти ее слова, простые и такие искренние, тронули его глубже, чем любое признание со стороны Джанелидзе или Жданова. Это была благодарность не ученому, а сыну. И это было самое ценное.
Он вышел в коридор и увидел, что дверь в кабинет отца приоткрыта. Лев постоял мгновение, затем толкнул ее и вошел. Борис Борисович сидел в кресле у окна, курил, глядя в ночь. Он не обернулся, но Лев знал, отец слышал его.
— Садись, Лёва, — тихо сказал Борис.
Лев сел в кресло напротив. Двое мужчин молчали, окутанные сизым табачным дымом. Наконец Борис Борисович тяжело вздохнул и затушил папиросу в пепельнице.
— Лёва, я тогда, перед твои поступлением… с институтом… был неправ, — проговорил он, глядя куда-то поверх головы сына. Его голос был негромким, но каждое слово падало, как молот. — Говорил, инженеры нужнее. Страну поднимать. Думал, по своему пути идешь… упрямый… — он махнул рукой, отмахиваясь от старой обиды. — А ты… ты делаешь великое дело. Понимаю это теперь. Давно уже понял, да все момента не было. Я вижу, что в газетах пишут. Слышу, что в верхах говорят. Горжусь тобой. Понимаешь? Горжусь.
Лев смотрел на отца, на его седеющие виски, на жесткие, привыкшие к команде руки, и чувствовал, как внутри у него что-то переворачивается, какая-то давняя, занозившая душу трещина вдруг срослась, оставив лишь шрам, память о былой боли, но уже не саму боль. Память Льва Борисова и Ивана Горького срослась, и порой было сложно их дифференцировать.
— Спасибо, отец, — тихо сказал он. Больше он не находил слов.
Борис Борисович кивнул, встал и, пройдя мимо, на секунду положил тяжелую руку на его плечо. Этот молчаливый жест значил больше любой речи.
По дороге домой, Лев, глядя на огни города, отражавшиеся в темных водах Невы, сказал Кате:
— Отец сегодня… признал, что я прав. Странное чувство. Будто камень с души упал. И мать… я не знал, что она в ту войну так глубоко все это прочувствовала.
Катя прижалась к его плечу.
— Они просто любят тебя. И видят, что ты меняешь мир к лучшему. Настоящему, человеческому лучшему. Не на бумаге, а в жизни. Это и есть самое главное, Лёва.
Он приобнял ее, чувствуя тепло ее тела. Впереди его ждали отчеты, совещания, прорывы и провалы. Но сейчас, в салоне своей машины, катящейся сквозь летнюю ночь, он был просто мужем, отцом и сыном. И этого хватало, чтобы обрести силы для нового дня.
Припарковав машину возле дома, они молча поднялись и вошли в квартиру. Катя, уставшая, сразу прошла в детскую, уложить Андрея. Лев остался в гостиной, снял китель и подошел к окну. Город за стеклом был тих и прекрасен в своем ночном уборе, огни отражались в темной воде Карповки, как россыпи алмазов. Но сегодня эта красота не приносила умиротворения. Сквозь нее проступал другой пейзаж: скалистый, продуваемый ветром, пропахший порохом и кровью. И лицо молодого лейтенанта, которого больше не было. Он мысленно записал на себя второе «убийство». Хотя и понимал, что вряд-ли бы спас лейтенанта от гибели… Этот не понятный приступ, чуждый его прошлой жизни, занозой засел внутри Льва. Вероятно, это и есть та самая человечность, промелькнула мысль у Льва.
Он повернулся и прошел в свой кабинет. Не включая верхнего света, зажег настольную лампу, отбрасывающую теплый круг света на полированную столешницу. Он сел, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. В ушах еще стоял гул голосов: взволнованный Сашки, обиженный Миши, властный Джанелидзе, мудрый Жданова, тихий и гордый матери. И поверх всего, пронзительная тишина, с которой отец сказал: «Горжусь тобой».
Он провел рукой по лицу, чувствуя песок под веками. Усталость была не физической, а глубинной, экзистенциальной. Он проделал путь от шокированного попаданца до признанного ученого, от одиночки до лидера команды. И сегодня он понял, что пересек еще один рубеж. Роль снова изменилась.
Он потянулся к стопке бумаг и вытащил итоговый отчет о работах за последний месяц. Цифры, графики, протоколы испытаний. Успехи были. Несомненные. Но сейчас они выглядели как коллекция диковинных, ювелирно сделанных инструментов, бесполезных в руках человека, который не умеет ими пользоваться или у которого просто нет к ним доступа.