Так она доходит до Бьюли. В половине четвертого с беззаботным, как она надеется, выражением лица останавливается возле кафе, всякий раз, как открывается большая стеклянная дверь, вдыхая густой запах арабики. Смотрит, как люди подходят, встречаются, здороваются, заходят внутрь. Пытается придать себе скучающий вид.
В 16:40 Эйдин позволяет себе украдкой бросить взгляд в сторону Стивенс-Грин, а потом в противоположную, на Тринити. Вокруг, как всегда, сумасшедшая толпа, и Эйдин задумывается: может, лучше войти и занять столик? Но по плану, еще раз подтвержденному утром, они должны были встретиться именно здесь.
В 16:48 Эйдин старается отвлечься, разглядывая стоящую неподалеку парочку. Они молоды — может быть, лет по восемнадцать, и парень, как только подходит, сразу начинает целоваться со своей девушкой. Они целуются долго — прямо среди бела дня. Парень протягивает девушке маленький пакетик из магазина, а та заглядывает внутрь и визжит.
В 16:59 Эйдин пишет Шону сообщение: «Так ты идешь?»
В 17:55 она уходит от кафе, уныло вливается в толпу и идет на станцию, где покупает билет на электричку и пакет чипсов, а затем возвращается к киоску и берет десяток сигарет и коробок спичек. Она сама не знает зачем. Гори оно все огнем. Она выкуривает две сигареты в ожидании и наконец садится в поезд, идущий в Долки.
27
Кевин заботливо усаживает мать с забинтованной правой рукой, висящей на тонкой перевязи, на пассажирское сиденье своего неприлично огромного минивэна — еще одно вопиющее доказательство виновности Гогарти в глобальном перенаселении, как мама уже не раз с самодовольным злорадством ему пеняла. Но не сегодня. Сегодня, пока мать и сын едут по мокрым дорогам северного Дублина к дому престарелых «Россдейл», она яростно молчит.
— Это только до тех пор, пока не заживет ожог, — на все лады повторял Кевин, пока шла подготовка и сбор вещей. Менялись только словесные формулировки: «восстановительный период», «всего пара недель», «временная мера». Накануне вечером они вдвоем провели несколько долгих мучительных часов в самом мрачном отделении неотложной помощи, какое он видел в своей жизни, забитой краснолицыми алкоголиками, избитыми, окровавленными, не держащимися на ногах, бессвязно бормочущими угрозы воображаемым врагам. Одна-единственная женщина средних лет, маленькая и худая, с опухшим левым глазом цвета мутного заката, плакала, закрыв лицо руками.
Дежурный врач разъяснила, что миссис Гогарти необходима ежедневная перевязка, покой и уход.
Кевина глубоко потряс вид матери, сидящей на ковре в своей выгоревшей дочерна кухне, поддерживающей обожженную руку и кашляющей, раскачиваясь из стороны в сторону. В этот раз она была настолько близка к смерти, насколько он вообще мог это допустить в своем воображении. В ужасе, ни о чем не думая, он бережно обнял свою бедную маму, чтобы не потревожить ожог, поднес к ее губам стакан с водой и отвел в машину.
— Ты скоро вернешься в Маргит, — говорит он ей теперь, поворачивая рычажок, который теоретически должен привести в действие дворники. И они начинают двигаться, но слишком хаотично и медленно для такого сильного дождя, и дорогу все равно видно плохо. — Снова будешь шпионить за соседями и терять ключи.
Молчание.
— Мы, случайно, не забыли твою сумку с туалетными принадлежностями?
Молчание.
— А очки?
Кевин видит в окно бывшего одноклассника, Томми О’Дуайера — тот дует на кофе в картонном стаканчике, стоя на тротуаре возле дешевой кофейни и болтая по мобильному. Кевин машет ему рукой и возвращается к своей беде.
— В «Россдейле» о тебе будут хорошо заботиться, — продолжает он. И это правда. Насколько ему известно, в «Россдейле» работают опытные ответственные профессионалы, и это вполне респектабельное заведение (если забыть злополучную историю, которую перепечатали все таблоиды несколько лет назад: о том, как беременную помощницу медсестры и похотливого диабетика с волосатыми ушами застали совокупляющимися на передней скамье устроенной при доме престарелых импровизированной часовни).
Ее рану будут обрабатывать, будут давать обезболивающие, готовить еду. И, честно говоря, это не худший способ дать ей свыкнуться с тем, что может когда-нибудь стать суровой необходимостью.
— Почему я не могу просто пожить с вами? Тебе даже не нужно со мной сидеть.
После пожара глаза матери, кажется, совсем провалились в бездонные темные впадины ее некогда аристократического лица. Теперь они похожи на два гладких темных камешка, беспомощно тонущих в зыбучих песках.
— Пусть бы дети бегали туда-сюда, это же прекрасно. Мне всего-то и нужно, что стакан воды и корочку хлеба, и я буду счастлива.
Корочку хлеба!
Кевин вздыхает.
— Не все так просто.
— Это ты все усложняешь.
— Пусть так, мама, но ожог у тебя серьезный — вторая степень. Что, если ты проголодаешься, а дома никого не будет? А если тебе понадобится в туалет? А мыться как будешь?
В соседнем ряду громко пыхтит городской автобус с рекламой во весь бок: отец, мать и веснушчатые сын с дочерью смотрят благоговейно вытаращенными глазами на кекс с шоколадной глазурью. Кевин прибавляет скорости: хочет обогнать автобус, но впереди поворот и дорогу не видно. Кевин убирает ногу с педали и смотрит, как счастливое семейство, навечно застывшее в своем радостном ожидании, самодовольно катит дальше.
На душе у Кевина тяжко. Но он не может иначе, не может! Мать кажется ему сейчас особенно хрупкой, беззащитной и, он знает, одинокой. В то же время она воровка (возможно, поджигательница?), вечно недовольная мизантропка, склонная чудовищно все преувеличивать и способная довести любого сына до красочных фантазий о матереубийстве. Кевин вздыхает. Справа от них простирается океан. Сейчас время отлива, и широкий пляж манит к себе. Повсюду валяются желтые кудрявые водоросли — словно море проглотило их, а потом, подумав, выблевало обратно. Слева мимо Кевина и Милли проносятся здания, когда-то считавшиеся элитной недвижимостью на берегу океана: какой-то чудной паб, парикмахерская, куда мама часто ходила, пока не устроила там безобразный скандал из-за лишних трех фунтов в счете — за бальзам-кондиционер, который ей осмелились нанести без ее согласия. Кевин мог бы отмечать памятные места унижений, бурных сцен и спасательных операций по всему южному берегу, от маяка на Восточном пирсе до Брей-Хеда.
Он останавливает машину перед довольно большим, невзрачного вида особняком с пандусом для колясок, тянущимся от двойных дверей до тротуара. Оба Гогарти — один с вежливой улыбкой, другая с хмурой миной — входят в «Россдейл» в сопровождении круглолицей девушки лет двадцати с небольшим в плюшевом спортивном костюме. Пахнет здесь вовсе не противно, как можно было ожидать, а воскресным ужином — кажется, тушеной телятиной и картофелем с чесноком, хотя мама просто из упрямства ни за что это не признает.
Гостиная выглядит вполне пристойно, хотя и слегка обшарпанно. Странноватая мебель и прочая обстановка наверняка по большей части закуплена несколько десятилетий назад, но за ней, как видно, неплохо ухаживали, хоть и по старинке: красное дерево блестит и едва уловимо пахнет церковным лаком под сосну, на обивке нет заметных прорех, на ковре не видно пятен рвоты или каких-нибудь других выделений. Своеобразный набор сидячей мебели — диван в обивке английского ситца, несколько мягких кресел-качалок — выстроен в самом центре комнаты, словно тут вот-вот начнется детская игра в «музыкальные стулья». На истончившейся подушке одной из качалок вышиты слова: «Такова жизнь». На викторианской полочке над пылающим газовым камином налеплены десятки рождественских открыток: младенец Иисус в яслях, ангельский хор в небе, колядовщики, несущие благую весть, — в общем, всякая религиозная муть, от которой, Кевин знает, мама на стенку готова лезть.
— Вы, должно быть, Гогарти?
Шейла Слэттери, директор «Россдейла», которой Кевин виртуально нализывал задницу последние двенадцать-часов, с виду как раз из тех женщин, каких его мать всегда обожает: преувеличенно дружелюбная, одышливая — еще одна Веселая Джессика, только помоложе.