Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Спорт был подлинной страстью и Арчила, брата моей матери, младшего сына деда. Мой любимый дядя был, оказывается, универсальным спортсменом — футболистом, боксером, пловцом, гимнастом. Помню, когда мы жили вместе, в одном углу комнаты постоянно лежали его бутсы и гетры, а на стене висели большие круглые боксерские перчатки. Каждое утро голый по пояс выходил он на балкон, где висели кольца, и долго упражнялся. Повиснет, бывало, вниз головой и вытянет к потолку ноги. Он был высокий и сильный, с крепкими, как железо, мускулами. Бывало, присядет передо мной на корточки, сожмет руку и даст потрогать бицепсы. Я удивлялся их твердости, а он серьезна внушал мне, что и у меня будут такие же, если я стану хорошо есть. После этого я уже не капризничал за обедом и все поглядывал на дядю, мне хотелось, чтобы он заметил, с каким аппетитом я уничтожаю все, что дают. И Арчил подбадривал меня: «Давай, давай, молодец!» Густые каштановые волосы он стриг коротко, такая прическа тогда называлась «боксом». Усов он не носил. А как заразительно смеялся мой дядя! Часто, бывало, схватит меня под мышки и ну подкидывать к потолку, все выше, выше, выше, и, хохоча, ловит у самого пола. Сердце мое замирает от страха, но я радостно кричу — «еще, еще!» Ему не надоедало играть со мной. Он был единственным, кого я по-настоящему любил в детстве. Я почти не расставался с ним, и ему тоже не надоедало быть со мной. По утрам, если ему не удавалось тайком от меня ускользнуть на лекции, я не отпускал его, и бывали случаи, когда он вынужден был брать меня с собой. Смутно, как сон, вспоминаются огромное здание, коридоры, заполненные людьми, — вероятно, это был институт, просторная аудитория, где какие-то девушки тормошили меня, целовали, усаживали с собой. Я с удовольствием устраивался на коленях какой-нибудь красивой тети, которой в то время, наверно, было не больше двадцати — двадцати двух лет, и сидел спокойно, при условии, если Арчил находился рядом. Наконец устанавливалась тишина, все внимали преподавателю. Некоторое время и я сидел, присмирев, а потом засыпал, и дяде часто приходилось относить меня домой на руках. Я всегда гордился Арчилом, понимая, что он выделяется среди всех мужеством, силой и жизнелюбием. Он и одежду предпочитал свободную и широкую. Все уважали его, и мне казалось, что каждый в нашем городе знает моего дядю, высокого, сильного, стремительного. Любое дело спорилось в его руках, он водил машину и мотоцикл, мог натереть пол, разобрать и починить утюг или стенные часы, и я всегда радовался, когда он брался за какое-нибудь дело и успешно справлялся с ним… Ему исполнилось двадцать три, когда началась война. Помню, как он вошел в комнату в военной форме, остриженный под машинку. Громко скрипели новенькие сапоги. Приятно пахла защитная гимнастерка. Пока Арчил с серьезным лицом беседовал о чем-то с опечаленными родными, я надел его фуражку и побежал к зеркалу. Я радовался и гордился, что мой дядя идет на войну… В том же году он погиб. Потом умер и дедушка…

До гибели Арчила дед никогда не жаловался на здоровье. Каждое лето ездил отдыхать в Боржоми. Жил в санатории с колоннами, увитыми декоративным плющом. В Боржоми дед ходил во всем белом — белые пиджак и брюки, белые туфли, белая соломенная шляпа и галстук, какая бы ни была жара — галстука он не снимал. На курорте он только и делал, что пил минеральную воду да фотографировался со знакомыми. Потом, набравшись сил, возвращался в Тбилиси и с головой уходил в работу. Как говорили, он был замечательным экономистом, большим знатоком своего дела. Он умел превосходно рассказывать, но тогда я ничего этого не знал…

Подросши, я очень горевал, что дед умер так рано. Он, правда, был уже в годах, но что ему стоило прожить еще с десяток лет! Если бы Арчил не погиб, может, дед прожил и десять лет, и того больше. Сколько бы я узнал от него, сколько интереснейших историй унес он с собой в могилу! И бедная моя бабушка скончалась вскоре после смерти мужа. Правда, не она родила мою мать и Арчила, но любила она Арчила, как родного, и гибель его явилась для нее огромным горем. Добрая и милая старушка была моя бабушка. Вечно стряпала какие-то сладости и очень любила чай. У нее, как и у соседей Мери, стол был постоянно накрыт, и раз по десять на дню, если не чаще, она садилась чаевничать. А если не пила чай, то раскладывала пасьянс. У нее была замечательная посуда, особенно мне нравился старинный чайный сервиз — чашки и блюдца с тонким рисунком, хранившиеся в изящном японском шкафчике. Я до сих пор помню запах той комнаты и огромную трубу граммофона, стоявшего в углу. Смутно припоминается — вечер, играет граммофон; на столе, отодвинутом к стене, чай, печенье и сладости. У нас гости, танцуют. Кажется, Арчил учит их новому танцу. Я совсем маленький, и мне не нравится, что мужчины и женщины кружатся в обнимку. Один что-то говорит во время танца смуглой, коротко остриженной партнерше. Эта женщина запомнилась мне, потому что громче всех хохотала. В комнате слышится звонкий смех женщин, басовитый хохот мужчин: иногда танцующие налетают на мебель. А я, надутый и недовольный, сижу в углу, рядом с дедом; положив ладонь на мою голову, дедушка задумчиво наблюдает за молодежью. Я был настолько мал, что совсем не помню лиц наших гостей, но одна пара, танцевавшая около нас, навечно врезалась в память: женщина стройная и красивая, мужчина с длинными светлыми волосами, в сером пиджаке и галстуке. Они медленно кружились и улыбались мне. И я до сих пор помню то удовольствие, которое испытывал, глядя на них. Потом они остановились, женщина подошла и взяла меня на руки. Никогда потом: я не видел лица, обращенного на меня с такой любовью; она прижала меня к груди — помню теплый, родной залах, исходящий от нее, — поцеловала, приласкала, унесла в соседнюю комнату. Там было темно. Женщина раздела меня, укрыла одеялом и, напевая, присела на край постели. Я лежал, затаив дыхание и притворяясь спящим. Потом к моему лбу прикоснулась жесткая щека мужчины. Я открыл глаза. Это был тот самый мужчина со светлыми волосами. Глядя на меня, он рассмеялся. Я снова лег и замер. Женщина напевала колыбельную. Потом я заснул. Конечно, это были мои родители, но, к сожалению, кроме этого смутного воспоминания, ничего больше не осталось в памяти…

Я закусывал, стоя за высоким столиком, и смотрел на улицу сквозь широкую витрину. Мой неподвижный взгляд ничего не замечал, и когда я, наконец, очнулся, когда призрачные, непоследовательные, разрозненные картины детства канули в бездонный колодец забвения, развеялись и погасли, я заметил за соседним столиком двух парней, которые потягивали пиво и балагурили с тем самым опустившимся, беззубым, шамкающим стариком, что сипло ругался с буфетчиком, когда я вошел сюда. Я не заметил, когда они появились и успели разговориться со старым пьяницей. Сбив картуз на затылок и держа в руке полную кружку пива, которым, видимо, угостили его ребята, тот снова поносил буфетчика:

— Ты, аферист, думаешь, я не знаю тебя? Вот пожалуюсь, в тюрьме сгниешь, халтурщик несчастный!

— Заткнись, не то на улицу выставлю! — рявкнул вышедший из себя буфетчик, багровый от злости, но при этом язвительно улыбавшийся.

— По роже видать, что ты за птица! — по-петушиному выкрикнул пьяница. — Внешняя форма человека, черты лица, выражение глаз определяют внутреннюю сущность! — в эти слова он вложил весь свой апломб и, совершенно удовлетворенный, небрежно бросил: — Ги де Мопассан!

Буфетчик только за голову схватился — что за наказание! — а юноши, посмеиваясь, подзуживали старика:

— Молодец, дядя, молодец!

— Гляди, какой образованный! — удивился один из них, не в силах удержаться от хохота. Он был довольно высок ростом, ширококостый, большеголовый и круглолицый, с белокурым, пышным чубом. Второй был пониже, тоже светлый, с более жидкими волосами.

— Ты любишь Мопассана? — спросил он.

— Ва?!

Старик допил свое пиво, но тот, что пониже, снова налил ему.

— Сколько тебе лет, дядя?

— Семьдесят три!

21
{"b":"850625","o":1}