— Молодчага, никогда столько не дашь! Разве заметно, Джурха? — спросил низкий своего чубатого друга.
— Я думал, от силы пятьдесят, — поддакнул Джурха, глядя сверху на тщедушного старика. Похвала пришлась тому по душе, он приосанился было, но в этом положении продержался недолго — потерял равновесие и покачнулся.
Юноши принесли еще три бутылки пива, их, видимо, забавляла беседа со стариком.
— Что, Гурам, не угостить ли его водкой? — подмигнул Джурха другу.
— Не надо, его сразу развезет.
— Ты Галактиона Табидзе знаешь, а? — спросил старик у Джурхи.
— Нет, — притворно удивился тот, — это кто такой?
— Хе-хе, — насмешливо и горделиво хмыкнул старик, — Галактион Табидзе, Шалва Дадиани… — он перечислил еще несколько известных имен. — Это были великие люди.
— А ты Тициана Табидзе знаешь? — в свою очередь задал вопрос Джурха.
— Того, что с гвоздикой ходил?
— Смотри-ка, знает! — вероятно, незаметно для самого себя Джурха подражал говору пьяницы.
— Знаю!.. Но это другое… У Галактиона была борода…
Я покончил с едой, но выходить на улицу не хотелось. Тот, который был пониже ростом и которого звали Гурамом — он стоял спиной ко мне, — снова спросил старика.
— Ты тбилисец?
— Ваа?! — старик опешил. — А как же! Я и родился тут, отец мой был фабрикант. Я во второй гимназии учился… Отец долбил — учись! Да я дурак был — не слушался!
— Как твоя фамилия, дядюшка?
— Аваков. Гео. «Бедный Гео» зовут меня.
— У твоего отца небось много денег было, — сказал Джурха.
— Было… Потом он разорился…
— Поэтому ты начал пить?
— Да, начал… — старик закручинился. Он был уже заметно пьян. С трудом держался на ногах. Помятым и отечным от пьянки лицом, слюнявым, перекошенным ртом он напоминал мне Шалву Дидимамишвили. — Начал, когда парня потерял…
— Парня потерял? — не понял Джурха.
— Да. Сына. Десять лет ему было…
— Как же так?
— Откуда мне знать? Судьба, — нехотя и равнодушно отвечал старик, — пошел в школу и не вернулся, пропал… Найти так и не смогли. Царство ему небесное. Давно это было, до войны…
Наступила тишина. По лицам ребят было заметно, что у них пропало желание зубоскалить, они как-то сразу посерьезнели.
Я подошел к стойке, расплатился и вышел на улицу, оставив на столике свои газеты. Было жарко. На Колхозной площади стояли автобусы, и народу, как говорится, яблоку негде упасть. Тут же толкались мастеровые — столяры, маляры, стекольщики… Я пересек площадь и медленно двинулся по подъему.
Мне было ясно, отчего запил этот горемыка. Потеряв сына, он не мог справиться с горем и налег на вино, чтобы обрести забвение. Ему хотелось притупить тяжкую, грызущую душу, безысходную тоску, избавиться от нее, забыться, и с помощью вина он постепенно достиг своего. Тем временем он пристрастился к вину, и когда достиг цели, когда заглушил горе — причину, толкавшую его к алкоголю, этот несчастный старик, тогда еще не бывший стариком, втянулся в пьянство, ставшее непреодолимой потребностью, которая в дальнейшем переросла в страсть, уже независимо от первоначальной, причины, и сейчас, на закате жизни, он выглядел опустившимся и жалким, потому что кроме выпивки ничто на свете не заботило и не тяготило его. Говорят, человек ко всему приспосабливается, но это не совсем верно. Состояние человека, на которого свалилось большое несчастье, часто представляется совершенно невыносимым, особенно тем, кто не пережил ничего подобного, кто думает, что лично он не вынес бы такого горя; им на удивление люди, попавшие в беду, превозмогают свое несчастье, продолжают жить, не бегут от действительности, но хотя подобная стойкость с первого взгляда представляется окружающим невероятной, можно ли назвать это приспособлением? О каком приспособлении может идти речь, когда человек душевно сломлен, раздавлен, потерял веру и надежду, а какая жизнь без надежды? Разве Гео Аваков приспособился к боли? Правда, физически он устоял, сердце его не разорвалось, но устоять не значит приспособиться. И горе требует своего таланта. Способность горевать зависит от характера человека, а не от причины горя. Один и тот же факт разные люди переживают по-разному. Один легко сносит удары судьбы, другого они сгибают навсегда. Хотя причина несчастья в обоих случаях одна. Гео Аваков, вероятно, всю жизнь носил в душе затаенный протест и не желал смотреть в глаза действительности. Он не признавал ее. А с помощью алкоголя он ухитрился вообще не замечать действительности: пропитанный отравой, существовал в мире, искусственно созданном этой отравой. Некоторым это может показаться слабостью, но не торопитесь осуждать, кто знает, может быть, мы имеем дело с глубиной чувств? Может быть, те, кто легко забывает свалившееся на них несчастье, просто поверхностные люди? Одно неоспоримо ясно, только фанатики и эгоисты особенно равнодушны к чужой смерти. Может быть, фанатизм и эгоизм прикажете считать силой?
На свете, вероятно, нет ничего омерзительнее фанатизма. Эгоизм можно хоронить в душе, скрывая его от окружающих, фанатизм же — активен, его душит жажда деятельности, ему хочется развернуться, распространиться, быть всеобъемлющим и единственным. Часто, желая похвалить человека, говорят, что он фанатично влюблен в свое дело. Это неудачное выражение. Меня лично приводят в содрогание фанатично влюбленные в свое дело личности, которые, кроме собственной цели, ничего не видят в жизни. Всякое разнообразие выводит их из себя, они, как в прокрустово ложе, пытаются втиснуть каждого человека и каждое явление в одну-единственную форму. Такие люди ненавидят всякую мысль, отличную от их мысли, не желают прислушиваться ни к каким доводам, что само по себе равносильно ненависти к свободе, ее отрицанию и ограничивает представление о разнообразии жизни. А жизнь интересна и привлекательна именно своим многообразием. Представляю, на что бы походила жизнь, будь все однообразным и однотипным. Безусловно, на смерть! Как можно не чувствовать этого? В мире ничто не стоит на месте. Он ежесекундно меняется, все развивается и движется, и движение это многолико — от простейшего к сложному, от низшего к высшему и наоборот, вместе с движением вперед существует и движение назад, от сложнейшего к простому, от высшего к низшему, и в этом движении, в этом круговороте иногда все повторяется, возвращаясь к однажды уже пройденным формам. Естественно, что и мнения о различных явлениях не могут быть абсолютными для всех времен и всех обстоятельств. Когда мы во что-то верим и убеждены, что сегодня это действительно так, мы, видимо, не должны забывать, что в другое время и при других обстоятельствах та же мысль может оказаться ошибочной. Если не допускать этого и упрямо цепляться за навязчивую идею, далеко не уйдешь. И, если завтра окажется ошибочным то, за что ты сегодня стоял горой, нужно без колебаний отказаться от вчерашнего, отвергнуть, отбросить. Это не беспринципность: признание собственного заблуждения помогает избавиться от него.
В самом деле, нет ничего омерзительнее фанатизма. До сегодняшнего дня не могу забыть я того типа, которого мы с Кахой однажды встретили на море. Давно это было, в студенческие годы. Лето мы провели в Сванети, в альпинистском лагере. После восхождения мы с Кахой решили недельки две отдохнуть у моря. До чего приятно было покинуть горы, из тесных ущелий выйти в бескрайний, открытый простор. Все казалось необычайным — и море, и стоящие вряд вдоль дороги эвкалипты, и акации, и темные кипарисы, проплывавшие за стеклом автобуса. Мы сняли комнату у одного колхозника-рачинца в небольшой, тихой и укромной деревеньке. За окном низкого одноэтажного дома, не смолкая, шелестели листвой инжир и мимоза. Посреди двора, в тени веерообразных листьев пальмы прятались гортензии и белые лилии. Обвитые лианами кедры, сосны и ели стрелами взмывали в небо. В воздухе стоял дивный аромат, настоянный на запахе сосен, эвкалиптов и магнолий, живительным бальзамом вливался в тело, проникал в поры растрескавшейся от мороза кожи, ласкал усталые, задубевшие от долгого напряжения мускулы и суставы. Мы с Кахой вставали чуть свет и по тропинке шли к морю. Росистое поле, заросшее репейником и осотом, искрилось на солнце.