С такими мыслями мы слушали кремлевские куранты, которые пробили двенадцать, с такими мыслями мы разошлись тогда… Над затемненным городом сверкали вечные звезды, равнодушные к судьбам людей и государств… Но на сердце стало теплей — события последних месяцев обнадежили нас, а ведь человек не может жить без надежды. Впереди было будущее, темное и смутное, как эта новогодняя ночь в далеком затемненном городе. После ночи всегда наступает утро… Но дождемся ли мы его? Поздравим ли солнце, взошедшее для нашей страны и всей Европы, которая стонет теперь, порабощенная, поруганная, окровавленная жестоким врагом?
И все-таки надежда в сердце не гасла — она теплилась там крохотным огоньком, не боящимся сумерек. И мы были счастливы — настолько, насколько вообще тогда могли быть счастливы люди в сражающейся стране.
НАШ ДОМ БАЛАХНА
Почти полгода мы провели в Пензе. Когда узнали, что вскоре придется ее оставить, всех охватила грусть, как всегда, когда расстаешься с тем, с чем уже сжился… Только теперь мы почувствовали, что этот город все-таки был добр к нам, что здесь мы нашли крышу над головой, хлеб на столе, тепло человеческих сердец…
Мы квартировали в рабочей семье, которая жила скромно. Муж и сын работали на фабриках, вставали рано, ели не слишком густо, возвращались поздно. Дома хозяйничала седая старушка, как нам поначалу показалось, мрачноватая и не слишком добрая. Особенно она сердилась, если замечала, что мы снова открыли форточку в комнате и «выпускаем тепло на двор». Мы пытались доказать, что комнаты необходимо проветривать — иначе захвораешь от спертого воздуха, — но все эти доказательства были пустым делом. Война за форточку шла день за днем, и победителя не было.
Не многим теплее отношения были и с мужчинами. Им, как и всем жителям Пензы, казалось странным, что в то время как на фронт ушли почти все, кто способен держать оружие, а остальные тяжело трудятся, в их квартире живут молодые мужчины, которые ничего не делают, а только что-то пишут, слоняются по городу и, встретившись, философствуют на непонятном языке…
Но как только мы собрались уезжать, и не куда-нибудь, а в армию, хозяева сразу стали куда внимательнее. Прощание было таким, каким оно бывает между близкими родственниками. Провожая нас, хозяева желали всяческих успехов, какие только возможны во время войны, а старушка вручила подарки — носки и варежки, связанные длинными зимними вечерами… Нас растрогала ее материнская доброта…
Пензу мы покинули в середине января 1942 года. Как и раньше, сесть на поезд было почти невозможно. Все-таки, вооружившись правительственными командировками и разными мандатами, мы на второй или третий день сели в вагон. Посадкой это можно было назвать лишь условно — на самом деле мы не сидели, а стояли, спрессованные со всех сторон.
Морозы были страшные. Но в вагоне мы не чувствовали холода. Пассажиры давили, можно было даже висеть, поджав ноги. Люди спали стоя, другие разговаривали. Свежий воздух проникал лишь тогда, когда на станции или полустанке открывали дверь. Все старались дышать как можно глубже, чтобы надышаться до следующей остановки. В вагоне ехали, в основном, мужчины — одни на мобилизационные пункты, другие, как и мы, с командировками предприятий или учреждений… Пассажиры вели себя довольно терпеливо, только изредка можно было слышать вздох или бранное слово.
Мы миновали узловую станцию Рузаевка, потом Саранск. Дремали стоя, стараясь все время ощущать ногами свое небогатое имущество на полу… Изредка наша компания — Людас Гира, Костас Корсакас и я — обменивалась несколькими словами. Никто не обращал на нас ни малейшего внимания, потому что в вагоне говорили не только по-русски — здесь ехали мордвины, татары и другие.
Люди менялись. На какой-то станции, кажется в Арзамасе, я даже выбрался на перрон. Поезд стоял долго, люди несли из здания вокзала в дымящихся чайниках кипяток, пытались сесть на поезд, идущий в другом направлении, который пыхтел на соседних рельсах. Как всюду в России, так и здесь можно было видеть мужчин, которых провожали заплаканные женщины. Холодно, в воздух поднимался паровозный дым и пар от дыхания людей. Вокруг зима, вокруг люди, озабоченные, без улыбок на лицах, придавленные жестокостью войны…
Не помню уже, сколько времени мы ехали до Горького. Дорога не очень-то дальняя — примерно как от Вильнюса до Смоленска, — но путь продолжался более суток. Наконец вечером мы сошли в Горьком. Проталкиваясь сквозь толпу с вокзала, мы видели, как те, у кого не было ушанок, то и дело потирали уши. Кто-то, хватаясь за нос, сказал, что термометр показывает пятьдесят градусов.
Нам повезло, мы нашли мальчика с санками, который сложил наше имущество и потащил вверх по улице, в сторону кремля и гостиницы. Мы были одеты иначе, чем все, носили странные шапки с козырьками, которые нам выдали в Пензе, и кто-то, увидев нас, сказал:
— Американцы…
Позднее мы узнали, что в это время здесь находилась американская военная миссия…
Когда мы добрались до огромной новой гостиницы рядом с кремлевскими стенами на высоком берегу Волги, было уже совсем темно. Мы не знали, удастся ли получить ночлег, — гостиницы ведь не пустовали. Вошли в просторный вестибюль, где нас встретил яркий свет люстр. И были на седьмом небе, когда получили номер и перенесли туда вещи. Гостиница не отапливалась, было холодно, как в овине, но наша радость от этого ничуть не уменьшилась. После утомительной дороги мы наконец смогли передохнуть и выпить горячего чаю. Сходив к директору ресторана (в ресторане питались только прикрепленные), я получил для нашей компании множество свежих белых булочек, каких мы не видели с начала войны.
Спали мы, накрывшись всем, что у нас было, даже одеждой. Сон был добрым, сладким, — казалось, наконец-то мы попали домой…
Наутро немножко погуляли по городу, у слияния Волги и Оки. Мы хорошо знали, что с ним связано детство Горького, что где-то тут должен находиться домик Каширина, где вырос писатель. Раньше город назывался Нижним Новгородом. Его жителей Горький изобразил в «Детстве» и «Матери». Конечно, было бы очень интересно увидеть все эти места. Это знакомство пришлось отложить до более подходящих времен. Теперь мы только погуляли по улицам, подивились кремлю, который был, пожалуй, не меньше Московского, и характерной русской архитектуре XIX века, зашли в магазины. На полках товаров было очень мало, но продавщицы отвечали вежливо. Мы сразу заметили, что люди здесь гораздо вежливее и ласковее, чем в Пензе. Тут все обращались к незнакомым на «вы», охотно показывали дорогу, пространно объясняли.
(Каширинский домик мы посетили позднее, возвращаясь в Москву.
Поблуждав по незнакомым улицам, мы с помощью местных жителей довольно быстро нашли знакомое каждому читателю «Детства» Горького место, где «прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами».
Можно себе представить, с каким интересом мы ходили по этому домику, в котором все выглядело так, как в 80-е годы прошлого века. Уже снаружи было много атрибутов быта минувшего времени — керосиновый фонарь на деревянном столбе, кирпичный тротуар. А внутри — кухня с печью, взобравшись на которую Алеша слушал бабушкины сказки, кровать, часы, сундук, даже подушка Алеши, комната дедушки с характерной старомодной мебелью. Самовар, старинный рукомойник, розги, которыми старик Каширин сек детей. Это здесь когда-то вырос, играл, дышал и плакал от обиды будущий писатель… Отсюда вышел человек, именем которого называется этот огромный город. Отсюда вышел автор, который еще в студенческие годы и во время «Третьего фронта» был для нас одной из самых великих, светлых и привлекательных фигур в русской литературе…)
Походив немного по городу, мы пересекли замерзшую Оку и нашли станцию, откуда дачный поезд ходил в Балахну. Здесь было сравнительно не много людей, и мы свободно сели в вагон. Через какой-нибудь час добрались до конечной цели своего путешествия. Здесь рождалась Литовская дивизия…