Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А вы довольны переводами своих стихов, которые появляются в русской печати?

Я принялся объяснять, что слишком слабо знаю русский язык и не могу компетентно судить о качестве переводов, а он взял со стола мою книжку «Родное небо» и сказал:

— Я тут смотрел… Некоторые переводчики могли отнестись к делу посерьезней…

Я ответил, что круг переводчиков пока невелик, да и эти переводят с самых разных языков…

— Это наша беда, — сказал Тихонов. — Между прочим, следовало бы привлечь наилучших переводчиков, в работу впрягся бы и я сам, и мы подготовили бы для русского читателя сборник литовских народных песен…

(Увы, из-за множества других дел и занятий эта мысль тогда так и не была осуществлена.)

Наш разговор перескакивал с одной темы на другую, как бывает, когда в беседе нет официальности, а ее действительно не было и в помине. Почувствовав, что засиделся дольше, чем полагается при первом знакомстве, и так и не дождавшись от Тихонова перевода разговора на деловые вопросы, я начал прощаться, но он удержал меня и пригласил в столовую. За большим столом сидели несколько незнакомых мне людей. Оказалось, один из них альпинист, до войны вместе с Тихоновым совершавший восхождения на Кавказе, другой — известный полярник. Сидел не известный мне даже понаслышке поэт, который по пути из Средней Азии в освобожденный Ленинград заглянул к старым друзьям…

За столом царила Мария Константиновна, жена поэта с усталым лицом (без сомнения, следы ленинградской блокады). Она обрадовалась литовцу и тут же заявила, что у нее какие-то родственные связи с Литвой. Расспрашивала, что я люблю, чего бы хотел: вкусы всех своих знакомых она уже давно изучила… Я сказал, что не избалован. Снова потекла беседа — свободная, живая… Время шло, и никто не собирался уходить. Разговор, конечно, касался войны, поэт рассказывал о блокаде Ленинграда… Потом вспомнил Литву, которую посетил вместе с Всеволодом Ивановым в 1937 году. Сказал, что привез из Литвы неизгладимые впечатления; вспомнил Людаса Гиру, который встречал их, кажется, где-то у границы Латвии, Александру Сташкевичюте и других людей, с которыми встречался тогда… Потом сказал:

— На своем веку я видел много стран и людей, на нигде не встречал такой удивительной природы, такой зеленой растительности и голубого неба, как в Литве. Счастливы ваши поэты, живущие в таком прекрасном краю. Побывав в Литве, я понял, почему ее так глубоко любил Адам Мицкевич…

Поднявшись из-за стола, Тихонов вышел в соседнюю комнату и принес показать мне и другим гостям тканые ленты, янтарные изделия, фотографии, которые привез тогда из Литвы и сберег во время блокады… Это взволновало меня. Он рассказывал гостям об удивительных людях Литвы, трудолюбивых и скромных, о мечтательных песнях, о Каунасе, Немане, городе на Балтике — Клайпеде, об истории Литвы… Было видно, что Литва увлекла его надолго, и, быть может, даже со мной он решил познакомиться, побуждаемый своими воспоминаниями…

Я смотрел на этого человека, похожего на капитана дальнего плавания, исколесившего много морей, но постоянно помнящего об одной — небольшой и любимой — гавани… И не мог не полюбить сразу поэта, который прямо клокотал воспоминаниями, маленькими интересными историями, похожими и на действительность и на плоды фантазии… Да, это мореход, повидавший много морей и континентов, выдержавший штормы нескольких войн (он участвовал еще в первой мировой, потом в гражданской войне, а несколько лет назад — в войне с белофиннами)… Той ночью началось наше знакомство, никогда не прерывавшееся, с десятками встреч в Москве и Ленинграде, в Литве и за рубежом… Это знакомство обогатило меня новыми знаниями, духовными ценностями, главная из которых — не тронутая годами дружба, несмотря на разницу в возрасте и жизненном опыте. Я сотни раз убеждался в прочности и постоянстве этой дружбы, в благородстве этого человека, в его глубокой любви ко всем нациям, уважении к их истории и культуре. Дружба с Тихоновым давала мне уроки любви к своей нации и светлого интернационализма. В обществе Тихонова я провел много незабываемых часов. Дружбой этого удивительного человека я дорожу по сей день, как одним из самых ценных подарков в своей жизни…

ДВЕ СМЕРТИ

Буря в полдень - img_59.jpeg

Я уехал домой. А в это время самолет поднялся с Каунасского аэродрома и увез Саломею в Москву… Ее положили в Кремлевскую больницу, где лучшие специалисты Москвы старались спасти ее жизнь. Сразу после прибытия в больнице ее посетили А. Снечкус и Ю. Палецкис. Среди московских писателей, которые знали и ценили поэтессу, распространились тревожные слухи…

В этот день я был в Каунасе. Глубокой ночью пришло известие, что величайшая наша поэтесса Саломея Нерис 7 июля скончалась.

Все кружилось перед глазами, как в страшном сне. Невозможно было поверить в это. Увы, это была правда…

8 июля тело поэтессы на «Дугласе» было доставлено в Литву. Я помню темнеющее небо над взлетным полем, самолет, который окружили мы, друзья поэтессы, помню тяжесть гроба на моих плечах… Помню ее бледное лицо в зале Центральной библиотеки на улице Донелайтиса и толпы, толпы, тысячные толпы… Золотистые слезящиеся свечи, печальная, хватающая за сердце музыка и цветы, цветы — горы цветов. Мы вынесли ее, нашего любимого друга, большого человека и поэта, на своих плечах — М. Шумаускас, К. Корсакас, И. Шимкус, Э. Межелайтис, Ф. Беляускас и я… Нескончаемая процессия, бредущая по улицам Каунаса, заплаканные глаза друзей и незнакомых… Сотни венков, тьма живых цветов и… Вдруг сгустившиеся тучи, невиданно сильный ливень, словно сама природа скорбела в этот тяжелый час.

Гроб с прахом Саломеи Нерис опустили в могилу в садике Музея культуры, под плакучими березами. Вместе с тысячами людей мы в последний раз склонили головы перед свежей могилой, где, кажется, похоронили часть самих себя, своей жизни, своей души.

(Все это прошло… Могилу под плакучими березами не первый год уже посещают люди, тысячи людей, знавших поэтессу и никогда не видевших ее…

Я тоже часто прихожу на эту могилу. Стою и думаю, что поэтесса сейчас жива в сердце нашего народа ничуть не меньше, чем тогда, когда она была среди нас… И я очень благодарен ей за дружбу, которая обогатила мою жизнь… И понимаю, что эти коротенькие воспоминания — лишь бледное отражение того, что никогда не вернется, но и не исчезнет из моего сердца, пока буду жив.)

В свой родной Вильнюс, свободный, но разрушенный и сожженный, кажется, уже в середине лета вернулся Людас Гира. Вернулся он первым из нас удостоенный почетного звания народного поэта Литовской ССР, отдавший последние годы жизни и юношеский пыл культуре и свободе Советской Литвы… Вернулся, завоевав любовь новых людей — прежде всего бойцов и партизан… Вернулся с пошатнувшимся здоровьем, которое не могли восстановить ни опытные врачи Кремлевской больницы, ни его воля к жизни.

Когда я посетил его в Жверинасе, в квартире на первом этаже деревянного дома, которую выделило ему правительство, он лежал в постели на высоких подушках, еще более высохший, чем последнее время в Москве, осунувшийся. Его глаза просияли при виде гостя, а руки шевельнулись, чтоб поздороваться, но сила иссякала, и они застыли, похожие на корни усохшего дерева.

В нем еще цепко держалась жизнь, в этом измученном болезнью теле, и поэт заговорил отчетливо и радостно:

— Как хорошо, что ты пришел… А я лежу, как видишь. Но поправлюсь, непременно поправлюсь… Ты не думай, я работаю, пишу. Вот и завтра ко мне придет секретарь. Диктую… Нелегко, но работаю… А как там друзья — Цвирка, Марцинкявичюс, Корсакас?

Я стал рассказывать ему о друзьях, но он прервал меня, так и не дослушав:

— Саломея… Мне она снится… Каждый день вспоминаю. И все не верю, не верю…

Потом он рассказал, как был счастлив, когда на вокзале его, вернувшегося из Москвы, встретил сын Витаутас, по которому он так тосковал всю войну и который, к счастью, остался жив… Потом улыбнулся бесцветной улыбкой и сказал:

107
{"b":"848388","o":1}