Нерис держалась немного особняком. Но несколько раз, когда я заходил к ней, она читала мне свои новые произведения. Они брали за душу доподлинностью чувства, незатейливой формой, так характерной для Саломеи. Первые стихи, написанные ею в Пензе, были широко прославившиеся потом «Соколята-братья», «Отчизна», «Земля горит», «Мать солдата», «Партизаны в лесах»…
Саломея читала свои стихи, немного стесняясь, взволнованно, словно ожидая от слушателя острой и злой критики. На глаза накатывались слезы, и, слушая плачущую поэтессу, ты чувствовал, что и у тебя сжимается горло. Глядя на эту хрупкую женщину, нельзя было не подумать, что она всем своим существом ощущает трагизм войны. Прежде всего она, конечно, думала о Литве, своих близких, о домике своей семьи в Палемонасе — эти чувства были человечны и глубоко естественны.
Наши разговоры в те дни были не особенно оптимистическими: приближалась первая военная зима, мы были бездомными беженцами, оказавшимися среди чужих людей.
Раздобыв через Москву мой адрес, мне уже в конце августа написал Юозас Балтушис. Перед самой войной он впервые уехал далеко от дома — в Ялту. Отрезанный от Литвы, он оказался в совхозе «Культармеец», Петровского района, Саратовской области. Балтушис писал, что живет неплохо, на зиму мечтает перебраться в Саратов, получить там работу в типографии, расспрашивал о судьбе Боруты и Монтвилы. Юозас работал и много читал — Драйзера, Бальзака, Диккенса, даже книги по анатомии и зоологии…
«Я сам пока ничего не сочиняю, — писал мне Балтушис. — Нет ни времени, ни возможности, но главная причина — необходимо задуматься о своем творчестве. Поразмыслить есть о чем. Есть. Чем кончатся эти размышления — сам не знаю. Пока живу, как когда-то, обыкновенной жизнью рабочего человека, жизнью, которую вряд ли стоило бросать в погоне за иллюзиями.
Очень хорошо, что вы собрались в кучу. Так спокойней. Кроме того, могут возникнуть какие-нибудь идеи. Страшно нужна литовская газета. Если что нибудь подобное придумаете — все мы с радостью окажем ей всестороннюю помощь. Читателей вроде бы должно хватить.
Вот, наверное, и все. Здесь, на месте, я обзавелся знакомыми и приятелями как среди рабочих совхоза, так и среди колхозников. Толкуем по вечерам».
Гораздо позднее, кажется уже в декабре, мне удалось связаться с Пятрасом Цвиркой. Оказавшийся в Алма-Ате, среди совсем незнакомых людей, занятых собственными бедами, Цвирка поначалу попал в тяжелые условия. Гонорары за его произведения, опубликованные в центральной печати, путешествовали из города в город в поисках адресата, а они с женой были в полном безденежье. Конечно, в Пензе, со всеми, ему было бы куда легче.
В Алма-Ате Цвирка ближе познакомился с работавшими там тогда кинорежиссерами Эйзенштейном, Пудовкиным и братьями Васильевыми, литературоведом Харджиевым, писателями Маршаком, Зощенко и Михалковым, которые немало помогли ему. С некоторыми из них, например с С. Маршаком, Цвирка до самой смерти сохранил дружбу. В Алма-Ате Цвирка много читал — Шекспира, Диккенса, Томаса Гарди, «Крестьян» Бальзака, «Мадам Бовари» Флобера, «Записки охотника» Тургенева, «Анну Каренину» Толстого и другие книги. Некоторые из этих книг он хорошо знал и ранее — теперь он перечитывал их, глубже вживаясь в проблемы, поднимаемые великими художниками слова, и вникая в их высокое искусство.
В начале декабря Пятрас писал из Алма-Аты:
«За ход войны я совершенно спокоен и панике не поддаюсь. Глубоко уверен в нашей победе. Я никакой не пророк, но мне кажется, что эта война еще затянется на несколько лет, а за это время утечет много воды. Если нас не сломят невзгоды, не унесет тиф, голод, если останемся живы — это великое испытание сделает из нас настоящих мужчин.
Главная моя боль — за судьбу нашей нации. Я буду счастливее всех на свете, когда снова включусь в семью своего народа, когда снова буду ходить по родной земле. Я верю, что это случится. А пока довольствуюсь тем, что иногда во сне вижу кручи над Неманом, беседую с литовским мужичком…»
Мы узнали, что в Казани среди русских писателей живет и Йонас Марцинкявичюс. Значит, наша семья все росла, мы собирались поближе друг к другу, чтобы начать важное дело — бороться пером против гитлеризма.
Все, что мы теперь писали, мы посылали в Москву, в литовскую редакцию Всесоюзного радиокомитета. Наш материал передавали по радио для оккупированной Литвы (мы были уверены: если наши близкие живы, они узнают, что нам удалось избежать смерти); через Совинформбюро мы сотрудничали в прогрессивной печати американских литовцев — в нью-йоркских «Лайсве» («Свобода») и «Швиеса» («Свет»), в чикагской газете «Вильнис» («Волна»). Зная, что работа не пропадает даром, мы писали все больше и больше.
Из событий этой трагической осени запомнились два литературных вечера, которые мы устроили в помещении Литовского Совета Народных Комиссаров на улице Гоголя. Первый из них состоялся 23 ноября (хотя он и назывался вечером, но начался в полдень). Здесь собралась почти вся литовская колония Пензы. Пришли все писатели, которые жили в это время в городе. Мы читали лучшее из написанного в эти дни. И заметили, что стихи волнуют слушателей, — не только у женщин, но и у мужчин на глазах заблестели слезы, а после вечера многие благодарили и пожимали нам руки. Наибольшим успехом, пожалуй, пользовалась Саломея. Хотя она, как обычно, читала тихо и довольно монотонно, ее удивительные строфы, полные любви к Родине, тоски, боли и решимости победить, глубоко волновали собравшихся…
В Пензе мы обзавелись новыми знакомыми и даже друзьями. Чаще всего мы встречались с Владимиром Дмитревским, известным сейчас ленинградским писателем и журналистом. Хромой, вкусивший немало тягот, этот душевный человек рассказывал нам о русских писателях, многих из которых знал лично. Особенно он уважал Илью Эренбурга, роман которого «Падение Парижа» мы тогда все читали. Дмитревский интересовался жизнью Литвы и нашей литературой. Хорошо зная Пензу и ее нравы, он помогал нам, не раз советовал, где пообедать, где купить необходимые вещи. С Дмитревским дружил скромный работник печати, пылкий поклонник Владимира Маяковского С. Кемрад, который показывал нам неизвестные стихи Маяковского, найденные им в редчайших изданиях. Свои находки после войны он опубликовал в каком-то русском литературном журнале.
Интересно было встречаться в Пензе с видным актером театра и кино Вениамином Зускиным, которого мы видели в нескольких советских фильмах, где он исполнял характерные роли. Оказалось, что Зускин родом из Литвы, из Паневежиса, — он еще хорошо помнил родной город, хотя давно покинул его. Теперь Зускин уезжал к своей семье, эвакуированной в Среднюю Азию. Он привлекал всеобщие симпатии своими рассказами, своим недюжинным актерским талантом.
ПОЭТИЧЕСКИЕ СТРОФЫ ВДАЛИ ОТ ЛИТВЫ
Исподволь приближалась первая военная осень. Вокруг мы видели мрачные, угрюмые лица. По центральной улице к вокзалу шагали солдаты, тоже суровые, невеселые. На них смотрели заплаканные глаза женщин. Громкоговорители много раз в день передавали сводки Совинформбюро. Остановившись на улицах, их слушали сотни людей — без улыбки, без лишнего слова. Выслушав сводку, шли дальше. Длинные очереди протянулись к лоткам, где продавали махорку. У магазинов толпились покупатели, желавшие приобрести продукты по карточкам. Продукты не всегда привозили вовремя и в достаточном количестве. Но никто не жаловался, — каждый знал, что на фронте испытывают куда более страшные лишения. В город с каждым днем прибывали все новые беженцы. Они выстраивались длинными очередями у столовых, где все трудней было протолкнуться к столу. Как-то я услышал на улице, как рыдала женщина. Подумал, что она получила известие с фронта — погиб муж или отец. Оказалось, что случилось все-таки большое несчастье — кто-то вытащил у нее недавно полученные карточки для всей семьи. Без карточек им грозил голод… Прохожие направили женщину в горисполком…