Поэтессу до глубины души потрясло все увиденное и пережитое за последние дни. Но она не жаловалась, не плакала, а только крепче сжимала губы. Воспаленные глаза оставались сухими.
Ротомскисы встретили Саломею с таким же человеческим теплом и сочувствием, как и нас. Она получила комнату, смогла отмыться, жена Ротомскиса помогла Саломее одеждой. Вечером мы сидели в комнате Ротомскисов и пили хороший кофе мирного времени и французское вино, оставшееся еще из запасов Юргиса Балтрушайтиса, окунувшись на время в уютную семейную атмосферу и забыв на минуту о своем горе. Ротомскис сказал, что получил указание вычистить все чердаки и кладовки дома, чтобы нигде не оставалось воспламеняющихся материалов — бумаги, тряпок, дров. Уже на следующее утро служащие Постпредства принялись за работу. Не считая прочего хлама, из склада во дворе выгрузили несколько тысяч пустых бутылок из-под французского вина. Их долго валили на машины и куда-то увозили…
Иногда вместе с Саломеей и ее сынишкой, иногда один я уходил в город. Никто не обращал на нас особого внимания. Только изредка, услышав, что мы говорим не по-русски, у нас проверяли документы. Как-то Саломея вернулась с сыном заплаканная. Оказывается, Баландис где-то в сквере начал играть с детьми, но те, услышав, что он говорит на незнакомом языке, закричали:
— Шпион, немец, бить его!
Это была детская реакция на то, что дети слышали от взрослых, но Саломее это показалось обидным и нечеловечным. Как мог, я успокаивал ее…
Шли первые недели войны. Радио и газеты сообщали о все более страшных вещах — гитлеровские полчища ломятся в глубь страны. Москва с каждым днем меняла свое лицо, становилась все суровей. Окна учреждений, огромные витрины магазинов по-прежнему закрывали мешками с песком. Стекла были крест-накрест оклеены полосками бумаги. На лестничных площадках стояли ящики с песком. Город готовился встретить налеты вражеской авиации. Заметно исчезали товары из магазинов, из киосков, с уличных лотков. Вместо папирос начали продавать махорку в пачках. Не всегда можно было достать спички, — некоторые пользовались зажигалками, а кое-кто уже брался за кремень… В город исподволь возвращался быт эпохи гражданской войны. А по улицам и площадям днем и ночью шагали воинские колонны, угрюмые, безмолвные, печатая шаг тяжелыми сапогами, хотя из-под пилоток и шлемов глядели юные, добрые ребячьи глаза. Победить и умирать шли молодые парни, оставив дома плачущих родителей, невест, а многие и жен, детей…
Ночью город утопал в непривычной, неприветливой темноте. Была середина лета, долго не смеркалось, но улицы пустели рано, — кто мог, спешил домой. Ночью нужны были пропуска. Если где-нибудь в подворотне даже в самом начале сумерек кто-то зажигал спичку, прохожие кричали:
— Скорей тушите! Враг видит…
Это было наивно, — в воздухе не было вражеских самолетов, а если бы даже они были, вряд ли бы они разглядели огонек спички и нашли бы по нему цель. Но вместе с тем это показывало и дисциплинированность населения. Вечером патрули и дворники следили за тем, чтобы были хорошо замаскированы окна и подъезды.
Все чаще я ходил с Саломеей по Москве. Печальным взглядом смотрела она на шагающих солдат, на озабоченных, торопливо снующих прохожих.
— Сколько боли, сколько горя теперь у людей! — говорила поэтесса. — Сыновья и отцы идут на фронт. И вернутся ли они? Никто не знает. Еще только первые недели войны… Когда смотришь на этих солдат, хочется быть среди них. Надо победить врага. Надо вернуться в родной край…
Я смотрел ей в глаза и видел, что Саломее нестерпимо больно. Она оставила домик в Палемонасе, рассталась с мужем, угодила в страшный вихрь войны, и никто не знает, куда унесет ее с сыном этот вихрь.
В первые же дни в Москве Саломея нашла тихий уголок в Постпредстве за не занятым никем столом. Она давала сыну бумагу и карандаш, которым он проворно чертил удивительно правильные круги и рисовал взрывающиеся бомбы и самолеты, сама же поэтесса что-то писала в блокноте. Это еще не были стихи. Ошеломляющий гром войны и людское горе еще не превратились в волнующие образы. Она делала то необходимое дело, которым были заняты и мы, — переводила для наших радиопередач сводки Совинформбюро, самые интересные статьи советских писателей из центральной печати, в том числе и статью Янки Купалы. Все чаще начали появляться в печати выступления Алексея Толстого, Николая Тихонова, Евгения Петрова, Ильи Эренбурга, Александра Корнейчука, Ванды Василевской и других видных советских писателей, стихи Алексея Суркова, Николая Тихонова, Константина Симонова, Веры Инбер, Ольги Берггольц и многих других поэтов. По радио передавали военные песни, и больше других будоражила всех «Священная война»:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна, —
Идет война народная,
Священная война…
БОМБЫ ПАДАЮТ НА ГОРОД
Прошло двенадцать дней, которые казались невероятно долгими. Первые дни, недели войны… Однажды утром вся Москва, вся страна, весь мир услышали голос, который ждали давно. Впервые во время войны выступил Сталин.
Было утро 3 июля. Громкоговорители доносили негромко произносимые слова, которые говорил явно усталый человек. Несколько раз было слышно, как он наливал и пил воду. Но каждое слово, сказанное с грузинским акцентом, все слушали с большим вниманием.
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! — с необыкновенной теплотой, не так, как всегда, говорил он. — Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!»
Сталин открыто, ничего не стараясь скрывать, рассказал о коварном нападении, о героическом сопротивлении Красной Армии. Он сказал, что гитлеровские армии уже оккупировали Литву, значительную часть Латвии, запад Белоруссии и часть Западной Украины. «Над нашей Родиной нависла серьезная опасность», — безжалостную и жестокую правду констатировал тихий голос.
Дальше он говорил о том, что на защиту Родины поднимается весь советский народ, что враг жесток и неумолим, что его цель — захват наших земель, нашего хлеба и нефти, восстановление власти помещиков, царизма, уничтожение национальной культуры советских народов, превращение их в рабов немецких князей и баронов… Сталин призывал перестроить всю работу страны на военный лад, организовать всестороннюю помощь Красной Армии, начинать широчайшую партизанскую войну, безжалостную борьбу с дезертирами, паникерами, шпионами и диверсантами. При вынужденном отходе армии надо стараться увезти все ценное имущество, а то, что нельзя увезти, — уничтожить, чтобы не оставить врагу.
Речь кончалась волнующими словами:
«Товарищи! Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом. Вместе с Красной Армией поднимаются многие тысячи рабочих, колхозников, интеллигенции на войну с напавшим врагом. Поднимутся миллионные массы нашего народа. Трудящиеся Москвы и Ленинграда уже приступили к созданию многотысячного народного ополчения на поддержку Красной Армии. В каждом городе, которому угрожает опасность нашествия врага, мы должны создать такое народное ополчение…
Все силы народа — на разгром врага!
Вперед, за нашу победу!»
Я думаю, что не преувеличу, сказав, что речь Сталина (она сразу же появилась во всех газетах и много раз передавалась по радио на разных языках, в том числе и по-литовски) произвела гигантское впечатление на население нашей страны.
«Правда была горькой, но она была наконец сказана, — уже после войны в своем романе «Живые и мертвые» писал об этой речи Константин Симонов. — И с ней прочней стоялось на земле…»
В той же книге Симонов метко пишет:
«Его (Сталина) любили по-разному: беззаветно и с оговорками, и любуясь, и побаиваясь; иногда даже не любили. Но в его мужестве и железной воле не сомневался никто. А как раз эти два качества и казались сейчас необходимее всего в человеке, стоявшем во главе воевавшей страны».