Литмир - Электронная Библиотека
A
A

4

Мы еще долго не спали. Мои тетушки вспоминали жизнь своей матери и свое детство, а я слушал. Только когда минуло за полночь, мы вспомнили о сне и разошлись в разные комнаты. Я лежал на знакомой мне койке, на которой спал еще школьником и в свой последний приезд. Из-за тонкой стенки, откуда, бывало, доносились тихие шаги Ефимии и ее грустная песенка без слов, теперь слышались бубнящие голоса моих тетушек — они еще долго о чем-то разговаривали…

Ну вот, думал я, люди разошлись, и все здесь в землянке, осталось таким, каким оно было, и только нет и уже никогда не будет моей бабуси. Над Привольным размахнулась своим широченным черным крылом весенняя ночь, — а моей бабуси нет и не будет. Тот же тягучий гул проносящихся по улице грузовиков, кажется, он поднимался из-под земли и сотрясал землянку, — а бабуси нет и никогда не будет. Те же яркие отблески фар пламенели на стеклах окон, — а бабуси нет и не будет.

О чем бы я ни думал в ту ночь, к чему бы мысленно ни обращался, а сознание того, что в землянке нет и не будет моей бабуси, повторялось, как рефрен, как припев к песне, и я понимал: в смерти этой женщины для меня было что-то необычное, необъяснимое. Я пытался представить себе, что она отлучилась на минутку, пошла по какому-то делу и вот скоро вернется, — и не мог. «…Померла легко, как и жила…», «Легкая у нее была смерть». Я вспоминал эти слова несколько раз и не мог понять: почему всем, кто знал Прасковью Анисимовну, в том числе и ее детям, казалось, что жила она легко? Жизнь-то у нее — и об этом известно каждому — была тяжелая. Но вот жить, верно, бабуся моя умела легко и просто.

Перебирая в памяти сегодняшний день, я почему-то думал не о том, как летел в самолете, как ехал в грузовике, не о людях и торжественных похоронах, не о тех речах, которые были произнесены над могилой. Я думал о том, что когда-то, давным-давно, в этой же самой хатенке, под ее земляной кровлюшкой, родилась обыкновенная, ничем не примечательная девочка, и родители нарекли ее простым именем — Прасковья. Но для своей матери она была ребенком необыкновенным, и мать называла ее не Прасковьей, а Пашенькой, Пашунечкой, Паненькой. И вот прошли, прошумели вешними дождями годочки, и наступил тот день, когда из той же хатенки под той же земляной крышей унесли на кладбище, подняв гроб на сильных вытянутых руках, уже не девочку Пашунечку, а старуху Прасковью Анисимовну, и проводили ее в последний путь с почестями, всем миром, и гремели на всю степь медные трубы, как бы извещая людей, что землю покинула женщина-труженица, и звучали над ее могилой похвальные речи. Кто же ее сделал такой, почетной и известной? Труд, и только он один. Подумаешь и невольно спросишь самого себя: что же здесь такого особенного, необычного или непривычного? Сомкнулся круг, и только. Тут, в землянке, этот круг начался и тут же, в этой же землянке, сошлись оба его конца, и ничего больше. Но круг-то был не пустой, он вмещал в себя жизнь, нелегкую, непростую, где главное место занимало бескорыстие в труде и в поступках. Когда круг начинался, то в этой землянке не играл духовой оркестр, не звучали поздравительные речи, а когда концы этого круга сошлись, то в самом происшедшем факте люди увидели что-то необычное, горестное и торжественное. И потому все, кто пришел сегодня сюда, к землянке, понимали: круг-то был широкий, в нем вместилась делая жизнь, и какая жизнь! Горестно людям было от прощанья с женщиной, которую они знали, любили и которая всегда делала им добро. Торжественно же было оттого, что после Паши, Пашунечки, Прасковьи Анисимовны на земле остался след, и какой приметный! Дочь ее, Анастасия, говорила не только от самой себя о том, что надо ехать в район и просить, чтобы в землянке Прасковьи Анисимовны был организован чабанский музей. Вот и получается: в самом начале круга — детский призывный крик в хуторской землянке, а в самом его конце, в той же хуторской землянке, — чабанский музей. В этом-то, наверное, и было для меня то непонятное, то необъяснимое, что не давало мне ни покоя, ни сна. И если мне, внуку Прасковьи Анисимовны, когда-либо доведется писать повесть о ее жизни — а я частенько мечтаю об этом, — то лучше всего начать это писание не с похорон и не с медных труб, не в лад играющих «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», не с описания выглядывавшего из пестрых полевых цветов доброго, милого лица с чуточку приоткрытым левым глазом, а с того пронзительного детского крика в землянке, который как бы извещал хуторян о появлении в Привольном еще одной жительницы земли.

Время уже подбиралось к рассвету, за стенкой давно утихли тетушки, пора бы и мне уснуть. Но сна не было, и я знал: чтобы уснуть, мне необходимо было не думать о бабусе, о ее похоронах. Я попробовал считать до ста. Досчитал до тысячи, а в голове все то же: бабуси нет и уже никогда не будет. И как же я обрадовался, когда вспомнил о своем намерении побывать в селе Алексеевке и на хуторе Воронцовском. Мне хотелось там, так сказать на местности, поподробнее узнать о ехавших со мной на грузовике женщинах: почему одна из них была так весела и почему другая была так грустна? А зачем мне об этом знать? На этот вопрос я отвечал привычными для меня словами: может, пригодится. На самом же деле причиной моего желания поехать в село и на хутор была привычка как можно больше увидеть и как можно больше услышать. И я стал думать о том, как и когда мне туда поехать. У меня не было ни транспорта, ни свободного времени. И я решил завтра же, как только приеду к Сероштану, попросить у него машину хотя бы на полдня и обязательно побывать у этих женщин. Помню, Суходрев, когда был директором «Привольного», давал мне «Запорожец», и я мог ехать туда, куда хотел. Думаю, и Сероштан не откажет, мы же с ним теперь родичи. С этой обнадеживающей мыслью я и уснул.

— Здорово, Михаил!

Сквозь сон я услышал знакомый басок. Открыл глаза и увидел смеющегося Олега. Он тряс мою руку, говоря:

— Прибыл за тобой! Ну, давай, давай, поднимайся, да побыстрее! Умывайся — ив машину!

«Ах, Олег, ах друг мой любезный! Все такой же, и улыбка на твоем лице, как говорится, днюет и ночует, и тебе всегда весело, а вот бабуси уже нету», — опять о том же подумал я, направляясь к рукомойнику.

— А мои тетушки еще спят? — спросил я. — Может, Анастасию захватим с собой в Богомольное?

— Твоих тетушек я повстречал в хуторе — направлялись к брату Алексею, — ответил Олег. — Мне наказывали передать, чтоб ты не забыл повесить на двери замок. Лежит он где-то в сенцах. А ключ чтоб положил под нижнюю ступеньку крыльца. Там он всегда лежал. Ну так ты мигом! Приказано доставить тебя к завтраку. Вот слова Екатерины Анисимовны: «Олег, вези Мишу прямо к столу! Да только не мешкай!» Так что поторапливайся!

Через несколько минут мы вышли из землянки. Я повесил на дверях старый ржавый замок, ключ оставил в условленном месте и сказал так, будто думал вслух:

— Хата пустая, на дверях висит замок, а бабуси нету.

— А что поделаешь? — озабоченно спросил Олег, садясь за руль «Москвича», — Условие нашего существования. Пожил свое, что тебе положено, и уходи. И бабуся ушла.

Как и тогда, на стареньком «Запорожце», так и теперь, на новеньком «Москвиче», мы помчались напрямик, мимо тех же соломенных кошар, теперь уже разрушенных и похожих на разваленные ветром скирды. В стороне от них, занимая гектаров пятнадцать или двадцать, не меньше, раскинулась стройка овцеводческого комплекса. Из красного кирпича уже поднялись невысокие стены кошар. По укатанной дороге катились грузовики с лесом, с кирпичом, поднимая хвосты пыли. То там, то тут лежали штабеля новенького чистенького шифера, курганы песка, щебня, чернели тюки толя, в бумажных мешках белел цемент. В отдалении стоял кирпичный домик под красной черепицей — это котельная; рядом поднималась кирпичная труба, сложенная только до половины. От котельной тянулись глубокие и узкие, будто прорытые кротами, канавы, в них уже лежали водопроводные трубы со следами недавней сварки.

87
{"b":"845181","o":1}