Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А я хочу, чтобы была.

— Зачем? Миша, неужели я нравлюсь тебе такая, без плоти и без крови? — Она смотрела на меня ласковыми глазами, не улыбалась и вдруг крепко обняла меняй стала целовать. — А вот такая Ефимия Акимцева тебе нравится? Не та, тобой выдуманная, а эта, настоящая, нравится? Ну скажи, нравится?

— Ни к чему это, Ефимия. Ты же знаешь…

— Знаю, у тебя есть Марта и есть сын. — Она еще крепче обняла меня. — Ну и что? У кого не рождаются сыновья или дочери?

— Дело не в сыновьях и не в дочерях.

— А в чем же? В том, что любишь меня и тебе стыдно? В этом дело?

— Да, и в этом.

— Миша, давай потушим свет. Хочешь?

Не дожидаясь ответа, она выключила настольную лампу, темень сомкнулась, и комната как бы сузилась. Мне хотелось, чтобы Ефимия ушла, а сказать ей об этом я не мог, не посмел. Видимо, мы, мужчины, в такие минуты не находим в себе ни силы, ни решимости.

12

Куда ни глянь — равнина и равнина. Там протянулись ложбины — нет им ни конца ни края, там поднялись холмы, там встали курганы, и сюда, в это вечное степное безводье, пришли неиссякаемые истоки ледников. Люди прорыли каналы, сделали озера, лиманы, которые уже успели зарасти камышом. Все стало привычным, обыденным, и никто не вспоминал о том, как Кубань дважды и в разных местах сворачивала на Ставрополье: первый раз возле Невинномысска, пройдя через толщу горы Недреманной и наполнив до краев начисто пересыхавший летом Егорлык, а другой раз — близ станицы Усть-Джегутинской. Здесь Кубань свернула вправо и пошла, прошагала по степному раздолью не одну сотню километров. Теперь в ее водах свою удаль показывает не шустрая форель, а неповоротливые, хорошо откормленные в озерах серебряные карпы с тупыми носами, и в лиманах давно уже прижились и совсем медлительные раки. И ничего, не беда, что тут, вдали от Эльбруса, рядом с чабанскими селами и хуторами, Кубань все еще не может согреться на солнце — в зной своей прохладой она радует и людей, и животных. Снежный же великан со своими двумя белыми папахами отсюда совсем не виден — далеко стоит, а степь, которую он так щедро вдарил влагой, преобразилась, стала неузнаваемой. В тех местах, куда пришла ледниковая вода, все — и травы, и посевы, и коровы — стало не таким, каким оно было, когда Ставрополье еще не породнилось с Кубанью. Постаралась река, немало разбросала она по степи зеркал, и в солнечные дни они блестят и искрятся, маня к себе путника. Над ними и жаворонки поднимались выше, и пели голосистее, наверное, радовались, глядя на воду. А рядом с водой, в траве, голоса перепелок, казалось, были где-то рядом, и отзывались они не глухо, как бывало раньше, а громко, и каждая из них как бы выговаривала: «А я тут, а я близко…» Небо удивительно чистое, будто бы было старательно промыто и протерто до густой синевы, а жаворонки в небе, как точечки на синей кальке. Изредка птичьи голоса нарушала прошмыгнувшая в траве ящерица, а сонное жужжание пчелы заглушал всплеск серебряного карпа, который тут, в озере, на дармовых харчах вымахал в эдакую матерую рыбину. Все, к чему ни прислушайся, волновало, а все то, что вставало перед очами, входило в душу и радовало…

Меня же не радовали ни поля под низким, в тучах, осенним небом, ни озера с насыпанными берегами, ни лиманы в желтой оправе сухих камышей. От Привольного и до Скворцов мысли мои были заняты тем, что же случилось в прошедшую ночь. А случилось то, что над расчетливым рассудком, над доводами здравого смысла встало молодое, горячее чувство, полное силы и желания, встало и взяло верх.

Да и как же могло быть иначе? — спрашивал я и сам же отвечал: — Только так, и никак иначе. И нужно ли говорить, что Ефимия — это и есть тот дьявол, устоять перед которым никто не может? Нет, она не дьявол, она просто молодая и по-женски красивая. Это безусловно так, к все же я не могу понять, почему после ухода Ефимия мне стало не радостно, а стыдно, я не восторгался, а испытывал странную неловкость.

Почему с Мартой все было и естественнее и проще, все было, я бы сказал, благородно. И не потому ли мне кажется, что в эту ночь случилось что-то такое, что не достойно чести — ни моей, ни ее, и кто из нас в этом повинен больше, а кто меньше — сказать трудно. Да и не все ли равно — кто? Но тогда я так не думал, и теперь, когда прошло время и я успокоился, мне хотелось до конца понять: так что же это было? Большая любовь, на пути которой, как известно, преград не существует, или самая заурядная биологическая потребность, то есть то, что извечно сидит в каждом живом существе.

Как бы там ни было, а чувство стыда и странной неловкости не давало мне покоя. Мысленно я обращался к Марте, матери моего сына, видел ее лицо, всегда спокойное, в ее больших глазах — робкую улыбку, говорил ей то, что хотел сказать в телеграмме. Наши отношения были просты и по-будничному обыденны. Мы никогда не клялись друг другу в любви и всегда были уверены и знали: та, невидимая наша любовь была в нас самих, в том, как мы относились друг к другу, — так зачем же здесь еще какие-то слова. Нам и в голову никогда не приходило, что, возможно, ее, любви, у нас вообще не было. Мы ее, любовь, видели в нашей каждодневной жизни, в наших привычках, поступках, в том, что мы вместе ужинали или утром пили чай, что мне всегда было хорошо с Мартой, а ей — со мной. Обычно я приходил к ней вечером, после работы, усталый, но всегда радостный и спокойный, зная, что Марта ждет меня, что и без моего звонка откроет мне дверь, хотя у меня и был свой ключ. И накормит ужином, и приготовит ванну, и даст чистое белье, и скажет ласковое слово. Утром таким же веселым и спокойным я уходил на работу. И то, что теперь рядом с нами появилось живое существо, именуемое моим сыном и нами уже нареченное Иваном Чазовым, — тоже плод нашей любви. Иван Чазов уже жил на свете, и ему не было никакого дела до того, о чем я сейчас думаю. Он ждет моего возвращения, и только. Жди-жди, Иван Чазов, я скоро приеду. Вот помогу бабушке в леченье, раздобуду на проезд денег и не уеду, а улечу. Умом и сердцем я понимал: все то, что осталось там, с Мартой и рядом с Мартой, — мое кровное, близкое и родное, то — всерьез и надолго, а это — так, пустячок, минутная забава…

Так почему же я  т е п е р ь  стал таким умным и таким рассудительным? И почему  т о г д а  вдруг потерял и этот свой ум и эту свою рассудительность? Я искал ответа и не находил его, мои мысли путались, одна опережала другую, в уме я составлял текст телеграммы, которую в Скворцах пошлю Марте, одно слово заменял другим, называл точную дату возвращения.

Быстро управившись с делами на почте, я сразу же направился в поликлинику. Меня Приняла Анна Филипповна, врач-невропатолог, женщина уже немолодая, с сухим, строгим лицом и задумчивыми глазами. Она выслушала мой сбивчивый рассказ о непонятных поступках моей бабушки и сказала:

— Так это же Прасковья Анисимовна!

— Да, она. А разве вы ее знаете?

— Кто же не знает Прасковью Анисимовну? — удивилась Анна Филипповна. — Стареет наша знатная мать чабанов, стареет.

— Это что, опасно?

— Видите ли, молодой человек, каждое заболевание по-своему опасно, — ответила Анна Филипповна. — Подобного рода заболевания чаще всего наблюдаются у людей пожилых, и именно тогда, когда они чем-то взволнованы или возбуждены. Не помните, были у Прасковьи Анисимовны неприятности в эти дни?

— Мне известно, что она много думает о сыне, моем отце, который находится в Конго, — ответил я. — Она получила от него вызов и все собиралась поехать к нему в гости. Но, сами понимаете, в ее возрасте… Никаких же неприятностей я не замечал.

— Разлука с сыном — тоже неприятность, и большая, — сказала Анна Филипповна. — Надо полагать, все то, что наболело у нее на сердце, она и выдала за действительность. Это случается. Но чтобы сказать что-то определенное о ее заболевании, мне необходимо повидаться с Прасковьей Анисимовной. — Она посмотрела на столе какие-то записи. — Наша «скорая» работает по средам — выезжает в села. Вот в среду я и приеду к вам.

57
{"b":"845181","o":1}