Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да, Миша, насчет горя и горькой ягоды я с лауреатом полностью согласна, потому что сама испытала и знаю, что оно такое — горе и какой на вкус бывает горькая ягода… Ну, а дальше опять идут примеры твоих стилистических огрехов и промахов, и я их опускаю. Между прочим, в заключении есть такое ободряющее место: «Обо всем этом я пишу не для того, чтобы раскритиковать повесть о Кобцеве и ее молодого автора. Свои замечания о недостатках твоей работы я высказываю, как говорится, с прицелом на будущее. Может быть, нелестные слова старого литератора западут в юную душу, произрастут там, как произрастает зерно после вешнего дождя, и впоследствии дадут желанные плоды».

3

В конце письма Марта снова уверяла меня, что родится непременно мальчик — «так я хочу, так и будет»; еще и еще говорила о себе, о том, что ей, женщине молодой, «уже довелось немало съесть этой проклятой горькой ягоды». Дочитав письмо, я тут же, не собравшись как следует с мыслями, принялся писать ответ. Ни повесть «На просторах», ни отзыв на нее меня не беспокоили, о них я забыл. Мои мысли были обращены к Марте. «Ай да Марта, ай да молодчина! — думал я. — Так вот о чем ты умолчала, моя радость, когда я уезжал. У меня будет сын?» Сама эта мысль приятно удивляла и радовала, казалась странной и непривычной. И письмо я начал со слов: «Так вот она, какая радость привалила — у нас будет сын! Да правда ли это? Если правда, то назовем его Иваном в память о погибшем на войне его прадеде — Иване Чазове. Как только родится, так и зови Иваном. Это моя отцовская просьба…» Мне хотелось сказать так много и так необычно, а на бумагу ложилось что-то обычное, будничное, совсем не то, что в эту минуту было у меня на душе. Я уверял Марту, ждать меня до февраля не придется: вот побываю у старого чабана, Силантия Егоровича Горобца, и сразу поеду в Москву, может, успею даже к ее родам.

И все же письмо получилось не таким, каким я хотел его видеть, и я, извинившись за то, что написал невнятно, наспех, запечатал исписанные листы в авиаконверт, чтобы быстрее дошло, и поспешил на почту.

Думая о том, когда же мое письмо может быть в Москве, я не вернулся домой, а направился к дяде Анисиму, так как еще вчера был приглашен к нему на обед. Тетя Елена, сильно похудевшая за последние дни, с тоскливыми, постоянно заплаканными глазами, была со мной ласкова, она по-матерински тепло пожурила меня за то, что я так редко у них бываю. Дома Анисим Иванович показался мне и рослее, и крепче стоящим на ногах, с могучими плечами и шеей, с мясистым небритым лицом. Он положил на мое плечо свою тяжелую руку и спросил:

— Племяш, отчего такой квелый? Али чего заскучал на нашем приволье? Али не выспался? — и, не дожидаясь моего ответа, обратился к жене: — Лена, а я-то знаю, отчего наш племяш затосковал! Оттого, что редко бывает у нас. Но на то у него имеется особая причина. Какая? А причина такая, что все дни Михайло то ездит по хуторам и селам, то околачивается в Мокрой Буйволе — сероштановской выдумкой любуется, и в Привольном почти не бывает. Ить верно, Михайло?

Я промолчал. В душе моей гнездилось безразличие ко всему, мне не хотелось начинать разговор ни о Сероштане, ни о новшествах в Мокрой Буйволе. Сегодня, после того, что я узнал из письма Марты, мне вообще не следовало бы приходить сюда, а надо было бы еще и еще раз, да повнимательнее, перечитать то, о чем она сообщала. Мне казалось, что еще далеко не во всем, о чем писала Марта, я разобрался так, как надо, и не обо всем написал ей, о чем необходимо было написать, и, может быть, поэтому у меня побаливало сердце и настроение у меня было прескверное.

— Ну, садись, Михайло, к столу, хоть разок пообедаешь у нас, — басом говорил Анисим Иванович. — Угостим тебя чаркой водки и шулюмом, некоторый из которого является собственного приготовления. Небось Сероштан голову морочил, нахваливал старого Горобца, будто никто во всем свете не может сварить чабанскую еду лучше этого белобородого старца. Брехня! Я первый могу! И хотя тот шулюм, некоторый из которых, мы зараз разольем по тарелкам и испробуем на вкус, приготовлен не в степу, не близ пасущейся отары, не на костре, не в закопченном ведре, а в кастрюле и на газовой конфорке, а попробуешь — и пальчики оближешь. Но сперва чокнемся и выпьем по чарке. Ну, племяш, за благополучие!

Я выпил рюмку водки, смотрел на дядю, слышал его тугие, как звуки бубна, слова, а о чем он говорил, толком не понимал, потому что в голове у меня было свое — Марта и ее письмо. Шулюм — этот горячий, как кипяток, жирный бульон с добрым куском разваренной баранины в тарелке, был приправлен зеленым укропом и чесноком. Мне он показался ничем не примечательным, я ел, не желая обидеть дядю и тетю, и слышал тот же бубнящий голос, а думал о письме Марты, мысленно перечитывал его то с начала и с конца, где она говорила о нашем еще не родившемся сыне, то с того места, где лауреат сказал о зернах, которые должны в будущем произрасти. И вдруг опять: сын! Мой сын, а чья же у него будет фамилия? Не моя… Как же так? Этого не может быть… В это время тетя Елена тронула мое плечо и сказала, чтобы я попробовал отлично проваренный кусок баранины. Ничего особенного, мясо как мясо… Брошу все к черту — и хутор, и то, что в хуторе, и завтра же уеду к Марте. Хватит играть в жмурки, мы станем законными супругами, и пусть родится хоть сын, и он станет Чазовым, хоть дочь, и она будет Чазова… А может быть, это шутка Марты? Вздумала разыграть меня? Нет, я хорошо знаю Марту, она шутить не стала бы… И почему она не прислала весь отзыв писателя? Чтобы я не волновался, не переживал. Эх, дурачок ты, мой Марток, как же мне не волноваться, как не переживать? Ведь и так из отрывков видное что повесть моя никуда не годится. И главный ее недостаток — это то, что в ней нет выдумки. Не повесть, а документ. А что такое выдумка? Вот вопрос. А мой сын? Это тоже выдумка или реальность? И что такое настоящая правда жизни, без выдумки? Значит, сын… Она в этом уверена… А это — все, это и есть невыдуманная жизнь.

Я очнулся и услышал тот же бубнящий голос.

— Э, Сероштан, я его знаю, хитрющая бестия! — говорил дядя Анисим. — Сперва что? Сперва спихнул старого Горобца. С Суходревом они устроили тайное голосование, чтоб старика не обижать, и — долой с места опытнейшего чабана. А после этого Сероштан соорудил кирпичные кошары, решил удивить людей тем, что овцу, как цепную собаку, заставил пребывать на привязи. А природа? Против природы, через некоторую из которых, брат, не попрешь. Тут никакая наука и техника не помогут. Насосами, некоторыми из которых, коров доят — другой резон, это можно. А как же оставить овцу без приволья, без степного ее передвижения? Как техникой-механикой шерсть растить? Этого сделать неможно. Природа не позволит. Природа требует, чтоб овца пребывала на воле и кушала бы не то, что ей привезут на тракторе и разбросают по яслям, а то, что она сама для себя отыщет, ту травку, некоторая из которых вкусна и самая пользительная. А как же иначе? Иначе никак нельзя. Вот, к примеру, мы, люди, любим вот этот шулюм…

Где-то пропали, как будто куда-то провалились, бубнящие звуки, и я уже видел Марту, ее лицо, то грустное, со сломанными стежечками бровей, то радостное, увидел ее круглые, большие глаза. Надо написать Марте еще и еще и сказать ей, во-первых, о том, что мы поженимся, как только я вернусь, и что наш малец будет Чазовым. Тут все ясно: я вернусь в Москву, денег на дорогу как-нибудь достану, и все, разговор, как говорится, исчерпан. Во-вторых, что-то надо написать ей об отзыве писателя. А что? Обидно читать такие отзывы. Напишу, что я все обдумаю, что называется, обмозгую со всех сторон, пойму то, что мне надо понять, и успокоюсь. Я напишу ей, что это только кажется, будто критический отзыв известного романиста причинил мне обиду. Если же хорошенько вдуматься в то, что он написал, то в его словах как раз и содержится не критика, а что-то такое важное и что-то такое нужное, чего я раньше не знал и что теперь обязательно должен буду знать.

45
{"b":"845181","o":1}