— Напрасно жалеете, — сказал я. — Не вы их, так она бы вас. Да и убили вы потому, что они хотели угнать вашу отару, да к тому же еще и стреляли в деда Якова. Подумайте сами: если бы вы тогда на какую-то долю секунды промедлили и не нажали бы спусковой курок, не сидели бы мы с вами тут, в хате.
— Оно-то так, Мишуха, я понимаю, а все ж таки грех лежит на моей душе. И теперь еще вижу того паренька с пушком на губе, его живые глаза…
— Что ж было потом? — спросил я.
— Шо могло быть потом? Известно, беда приходит не в одиночку, а гуртом. — Бабуся загрустила и долго молчала. — Со своими старшими кое-как вырыли яму для убитых, предали их земле.
— Кто же они? Откуда заявились?
— Тогда я не знала, кто они.
— Документы при них были?
— Не искала, не до того мне было… Опосля следователь казав, шо те грабители из Осотного села хотели поживиться в войну.
— А дедушка Яков выздоровел?
— Помер, бедолага, в дороге. С трудом мы положили его на арбу и тронулись в путь ночью. Весь он подтек кровью и к утру скончался. — Бабуся еще раз и очень быстро вытерла темным, сухим кулачком слезу. — Похоронили старого чабана, царство ему небесное, на высоком степном холме, на самой макушке, так шо степь, яку вин дюже любил, завсегда с ним рядом, и степные орлы до него частенько прилетают, проведывают… Ну, похоронили дедуся своего, поплакали и дальше поехали одни. Кое-как добрались до села Осотного. У колодца попоили отару, сами поужинали и тут же, возле колодца, переночевали. А когда стало рассветать, гляжу — едут до нас верховые. Все в военной одежде, в картузах, один при шашке, у другого обрез болтается на боку. Спешились возле арбы, вежливо поздоровкались, и тот, шо при шашке, мабуть, ихний начальник, начал спрашивать, як идет перегон отары. Отвечаю, шо трудно с водою, но помаленьку передвигаемся, а сама с перепугу слова не выговариваю. Тот, шо при шашке, сказал: мы, дескать, прибыли из партизанского штаба. И я, дурная баба, поверила ему. «Оружие, — говорит, — при себе имеешь?» И тут я, дуреха, совсем дала маху: вынула из арбы автомат и отдала. Тот, шо при шашке, повесил автомат себе на плечо, усмехнулся. А я трясусь от страха. «Больше ничего огнестрельного не имеешь?» — «Не имею». — «А где патроны?»
— Шо тут поделать, отдала ему и патроны, дуреха несусветная. А он усмехается и говорит: «Отару мы угоняем». «Як же так? — спрашиваю я, а сама до того перепугалась, шо и на ногах не могу стоять. — Отара, — говорю, — не моя, а совхоза «Привольный», и я обязана ее стеречь». «Ничего, поберегла, и хватит, — отвечает тот, шо при шашке, а сам усмехается. — Теперь отара принадлежит нам. Берем и бричку, а с нею быков, коня и корову. Ты же со своей детворой и со старухой поселяйся в Осотном и жди там своих освободителей, только знай: не дождешься…»
Так я, Мишуха, потеряла отару. Пожили мы в Осотном до зимы. Мать моя вскорости захворала, с месяц пролежала и померла. Осталась я со своей шестерочкой, голодные и холодные. Надо, думаю, як-то подаваться до Привольного, в свою хатыну. Спасибо, нашелся в Осотном добрый человек, отвез нас на подводе в Привольный. Это было в самом начале января, а вскорости и наши пришли. И вот тут, Мишуха, и хлебнула я с детками горя по самое некуда. — Она долго вытирала ладонью мокрые щеки. — Лучше про то и не вспоминать…
9
Разрозненные, уставшие воинские подразделения, направляясь на село Петровское, прошли через Привольный без боев и без остановок. Вместе с войсками в Богомольное вернулся и Пономарев, пока что один, без семьи, и вот тогда-то и началось то горе, которого еще в молодости моя бабуся, по ее словам, «хлебнула по самое некуда».
На другой же день в Привольный приехал нарочный и сказал, что ее вызывает к себе Пономарев. Когда Паша вошла в кабинет, то заметила, что Пономарев еще больше похудел, что лицо его со впалыми щеками было опалено морозом и почернело. Был он зол и мрачен, наверное потому, что вернулся, можно сказать, на пустое место: от совхоза, который он оставил пять месяцев назад, уцелела лишь пустая, с выломленными оконными рамами контора. В кабинете было не топлено. Пономарев стоял у окна в армейском полушубке, подпоясанном широким ремнем, в каракулевой шапке, закутанный шарфом. Сухо поздоровался и, не пригласив сесть, спросил:
— Ну, Прасковья Чазова, помнишь мой приезд в отару в конце прошлого лета?
— Як же не помнить, всю жизнь не забуду.
— А что я тебе говорил тогда? Говорил, что мы скоро вернемся?
— Было такое, было…
— Вот мы и вернулись.
— Бачу, шо вернулись…
— Мало видеть. Надо отвечать: где отара?
— Пропала…
— Как то есть пропала?
— Якись верховые угнали.
Она коротко и сбивчиво рассказала, как лишилась отары. Ей хотелось похвалиться и тем, как она, не струсив, убила двух грабителей и как геройски погиб дед Яков, но промолчала — слезы сдавили ей горло, не дали говорить.
— Кто они, эти верховые?
— Сказали, шо партизаны.
— Голову байками не морочь! — крикнул Пономарев. — Какие еще партизаны? Говори правду, куда девала отару?
— Я все уже сказала. И ты на меня не кричи, у меня муж на войне. — Паша заплакала. — Детишки с голоду попухли. Хоть бы о них спросил. Харчишками подсобил бы…
— Какие тут еще харчишки? Видишь, все разрушено.
— Так ить дети же… Погибают от голода…
— Детьми не прикрывайся, Чазова, все одно придется держать ответ перед райпрокурором. — Пономарев с трудом отдышался и, сопя носом, добавил: — Не ты одна, а все, кто не сохранил стадо или отару, предстанут перед райпрокуратурой. Милиция уже начала розыски скота и овец, и ежели твоя отара не отыщется, запомни: тебе не поздоровится…
— Ить детишки совсем ослабли… погибают…
— А то, что совхоз погиб? Это как? А где тот автомат, что я тебе отдал?
— Забрали те же верховые.
— Опять верховые? Учти, и за автомат ответишь.
Не в силах сдержать слезы, Паша отвернулась и хотела уйти.
— Погоди, Чазова, разговор еще не окончен. — Пономарев долго кашлял хриплым, простуженным кашлем, а Паша стояла и тихонько плакала. — Прошу тебя пока присмотреть за приблудными овцами. В Привольном их отыскалось десятка четыре или пять, никто точно не знает. Может, отыщутся еще. А учитывать их и присматривать за ними некому. Сидит там, у кошары, столетний дед. Так ты, пока суд да дело, словом, пока прокуратура будет вести следствие по делу, а милиция — розыски твоей отары, займись этими овцами. Днем выгоняй их за хутор. Зима нынче бесснежная, овцы отыщут корм под ногами, а ночью держи их в кошаре. Что молчишь? Чего в землю глядишь? Что, аль стыдно?
Пономарев не понимал, что не от стыда, а от горькой обиды Паша молчала, не в силах поднять голову.
— Ладно, пригляжу за приблудными… А як же детишки? Погибнут же…
— Насчет детишек, и не только твоих, позаботится совхоз, — сказал Пономарев. — Был же у нас до войны интернат, вот откроем снова. Но не все вдруг, в один день. Надо сперва хозяйство поставить на ноги, пропавшие отары и гурты собрать.
— Долго ждать. Когда же это будет?
Не дожидаясь ответа, Паша вышла из кабинета и направилась не по дороге, а напрямик, через выгон. Ее пугал не предстоящий разговор с прокурором… Голодные дети! Спеша и спотыкаясь о сухой бурьян, о мерзлые кочки и кротовые бугорки, она мучительно думала о том, как же ей спасти свою шестерочку. Позавчера сжалилась соседка — насыпала чашку кукурузной муки. Славные получились лепешки, разделила всем поровну, по одной лепешке. И вот уже второй день в хате не было ничего съестного. Анисим и Антон крепились, еще держались на ногах, лишь изредка, глотая слюну, молчаливо поглядывали на мать грустными, по-стариковски ввалившимися глазами — все понимали. Молчал и Алеша, тихонько плакал, вытирая кулачком глаза. Девочек же и Анатолия голод так одолел, что они, бедняжки, лежали рядочком, укрытые грязным тряпьем — не было сил подняться — и только слышно было: «Маманя, исты хо́чемо… Маманя, исты хо́чемо». Паша и тут, на выгоне, слышала эти их скулящие голоса и видела их исхудалые, обтянутые желтой кожицей личики — такие они жалкие, что хоть бери и клади в гробик.