— Миша, ложись. Ну сколько можно сидеть?
— Утром же надо сдать очерк. Вот и сижу.
— Скоро закончишь?
— Все! Готово!
— Ну ложись… Нам бы надо поговорить.
— Может, будем спать, уже поздно. А поговорим утром, а?
— Лучше сейчас. Что-то на душе у меня тревожно. Я ведь тоже еще не спала… Ты писал, а я лежала, смотрела на твой затылок и думала.
— Марток мой весенний, о чем же он думал? — нарочито весело, наигранно спросил я. — И почему он не спит?
Она не ответила. Отодвинулась на край кровати, уступая мне место. Когда родился Иван, она всегда спала поближе к его кроватке, а я у стенки. Я разделся, погасил свет, лег в постель и повторил свой вопрос. Она отвернулась и ничего не сказала. Я подумал: вот бы и начать свое покаяние, а решиться не мог. Не хотелось расстраивать ее и себя: ночь, считай, пропадет, а нам обоим завтра идти на работу. Лучше бы успокоить ее, чтобы она уснула. А как это сделать? Я не знал. Мы долго лежали молча.
— Миша, меня тревожат перемены, которые произошли в тебе, — наконец заговорила она, не поворачивая ко мне голову. — Почему ты стал не таким, каким был?
— Каким же я стал? Объясни.
— Тебя что-то мучает. Что-то лежит у тебя на душе. А что?
Я через силу усмехнулся:
— Марта, ты говоришь, как гадалка.
— Не надо смеяться, Миша. Я так тебя всего изучила, что мне нет нужды быть гадалкой.
— Так что же? Что ты хочешь сказать?
— Хочу только сказать: может, зря прячешь в столе свою тетрадь?
— Чего ради вспомнила о тетради? Я о ней давно забыл и рад этому.
— Неправда.
— Хочешь — побожусь.
— Не надо, Миша. Есть мудрая поговорка: от жены и от бога ничего не утаишь и ничего не скроешь. Не знаю, как насчет бога, а насчет жены поговорка правильная. Жена все знает. А как же? На то она и жена.
«Неужели ей известно о Ефимии, — подумал я, чувствуя холодок в груди. — Пока я собирался покаяться, а она все уже узнала. Но как? Неужели прочитала письмо?»
— Что же ты знаешь? — спросил я спокойно. — Говори не намеками и не поговорками.
— Я знаю лишь то, что тебе хочется снова поехать на хутор. Там у тебя бабуся… и вообще.
— Что — вообще?
— Ну, твои дела. И я советую: попроси командировку, ненадолго, и поезжай. Тетрадь непременно возьми с собой. Хватит ей лежать в ящике.
— Не понимаю, зачем мне ехать на хутор? Сейчас мне там делать нечего.
— Опять говоришь неправду.
— Нет, правду. Клянусь!
— Это еще к чему? Не надо, Миша. Мне и так обидно, когда ты кривишь душой. — Марта рывком повернулась ко мне, обняла мою шею голыми горячими руками и заплакала, прижав лицо к моему плечу. — Ну что с тобой, Михаил?
— А что?
— Ведь ты не только говоришь мне неправду, но и делаешь не то, о чем думаешь. Тебе хочется писать, а ты насилуешь себя и не пишешь. Помнишь, лауреат говорил тебе об этом же. А ты спрятал тетрадь со своими записями и отвернулся от них. Ты пошел сам против себя же, против своего желания.
— Я не иду против себя и против своего желания.
— И это неправда. Я же знаю. Как же так можно жить, Миша? Ты делаешь то, что тебе не мило, не по сердцу, и все время думаешь о другом, думаешь о том, что тебе мило, что тебя радует, волнует. Миша, ведь это похоже на то, как если бы жить с нелюбимой женой, а постоянно думать о другой, о любимой женщине.
— Что это за намек? Отлично же знаешь, для меня ты — жена, любимая и желанная. И ни о какой другой женщине я не думаю.
— Опять неправда. — Марта снова отвернулась, а потом легла на спину, закинула руки за голову. — А скажи только правду, кто такая Ефимия?
Я никак не ждал такого вопроса и, признаться, растерялся, не нашелся, как ответить, и вдруг глупым голосом спросил:
— Какая Ефимия?
— Не знаешь ее? Позабыл? Склероз? Так я напомню: та, что осталась в Привольном.
— Читала письмо?
— Читала… Зачем же так плохо спрятал?
— Поверь, Марта, я сам собирался и рассказать, что у меня было с этой девушкой, и прочитать тебе ее письмо.
— Опоздал.
— Выходит, так… Поверь мне, Марта, я не мог решиться, духу не хватило. А вот теперь все расскажу, ничего не утаю.
— Теперь? Не надо, ни к чему. Зачем мне знать, что у вас там было? Всем известно, что именно бывает в таких случаях. Да и в ее письме об этом сказано достаточно ясно. — Марта резко, до сухого хруста в суставах, сцепила за головой пальцы, и я почувствовал, как вся она напружинилась. — Значит, не решился? Побоялся, да? Думал, начну по-бабьи голосить, подниму скандал, стану рвать на себе волосы. Нет, Миша, напрасно ты так, думал. Видишь, ничего этого со мной не случилось… И потому не случилось, что в груди у меня что-то оборвалось. Ведь я верила тебе и верила в тебя, думала, что ты не такой, как все, и, выходит, ошиблась.
— Ну, случилось, с кем не бывает, — говорил я, понимая, что надо было бы сказать что-то совсем другое. — В жизни все бывает. Можешь ли ты хоть это понять?
— Конечно могу, — ответила Марта после короткого молчания. — И потому могу понять тебя, что все вы, проклятые бабники, одинаковые. Вам только покажи юбку… И ты, Михаил, такой же, как все. Вот что обидно. И как мы теперь станем жить, Миша? Вот о чем я думаю и думаю. Оборвалось, опустело, тяжело и больно, больно и тяжело…
— Ну прости меня, Марта, мой весенний Марток…
— Был весенний, да стал зимний.
— Но можешь ли ты простить меня?
— Простить бы можно, а…
Она умолкла и расцепила пальцы.
— Что — «а»? Договаривай.
— А как же быть с тем, что оборвалось в груди? Чем его заменить и как заменить?
— Я не люблю ее. И не любил. Пойми это. И тогда я еще не был твоим мужем.
— Какая разница — был или не был?
— Ну что тебе сказать еще?
— Скажи, зачем не изорвал письмо? Я ничего бы не знала и жила бы спокойно. А теперь? Да и спрятал письмо не куда-нибудь, а в тетрадь. Зачем в тетрадь? — И она заплакала, глотая слезы. — Ты все время думал о ней, так же, как и о своей тетради. Я давно это предчувствовала.
— Ни о чем я не думал.
— Неправда, Миша. Ты думал и о тетради и о том, чтобы снова уехать туда. — Она шмыгнула носом, отвернулась. — И поезжай. Хоть завтра. Удерживать не стану. Пережила один позор, переживу как-нибудь и другой. Мне, выходит, не привыкать.
— Плачешь, а понять меня не хочешь, — сказал я. — Или не можешь? Ведь я никуда от тебя не уеду. Я твой муж, ты — моя жена, у нас дети. Куда же мне уезжать?
— А как же нам теперь жить вместе? — спросила Марта, тяжело вздохнув. — Как смотреть друг другу в глаза? Как растить Ивана? Думал ли ты об этом?
Я не ответил. Не находил слов, и мы долго лежали молча.
9
Вот как оно бывает в жизни. Я много месяцев готовился к своему признанию, сколько раз мысленно разговаривал об этом с Мартой и почему-то ни разу не подумал о том, о чем она сказала так ясно и так просто: «Как же нам теперь жить вместе? Как смотреть друг другу в глаза?» С виду вопросы житейские, обыденные, а без ответа их не оставишь. А я ответить не мог, потому и лежал молча. До этих ее вопросов я обычно рассуждал, так: обстоятельно, спокойно расскажу ей о Ефимии, ничего не утаю, прочитаю письмо, покаюсь, как и полагается грешнику, повинюсь чистосердечно. Мне казалось, что Марта внимательно меня выслушает, в душе обидится, но простит, и этим все кончится. А что получилось? Получилось так потому, что я все эти месяцы думал и заботился только о себе, о своем благополучии и не думал, не заботился о Марте. «Как нам теперь жить вместе?» — в этом вся суть. Она не знает, и я не знаю. Такая, казалось бы, простая и очевидная мысль и в голову мне не приходила. Я полагал: как жили, так и будем жить. Оказывается, нет: так, как мы жили, жить уже нельзя. И вопрос-то возник почему? Исключительно потому, что разорвалась та нить, которая нас соединяла, сближала, роднила. Вдруг пропало, сгинуло то драгоценное чувство, которое именуется взаимным доверием. Не зря же Марта призналась: что-то оборвалось у нее в груди. А что именно? Она, наверное, еще и сама не знала и поэтому с такой болью спросила: «Как же нам теперь жить вместе?» Вот и явилось передо мной еще одно наглядное доказательство моей правоты и неправоты Никифора Петровича: даже в личной, интимной жизни его совет о выдумке никуда не годится. Да и в самом деле, как можно было придумать во всех деталях то, что произошло у нас с Мартой в эту ночь? Сколько времени я обдумывал свое признание, как тщательно готовился к нему, казалось, все выверил, все уточнил, подобрал нужные слова, обдумал их со всех сторон. А что получилось в жизни? То, чего я не ждал, о чем не думал. Был уверен, что разговор начну я, а начала Марта. Мне хотелось самому прочитать ей письмо Ефимии, а Марта, оказывается, прочитала его и без меня. А разве можно было заранее придумать ее вопросы: «А скажи, кто такая Ефимия?», «Как же нам теперь жить вместе?» Или ее упрек: «И ты такой же, как все?»