Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну, Олег, поехали!

А поехать-то мы уже никуда не сможем. Это я понимаю не умом, а сердцем.

1974—1979 гг.

Москва — Жаворонки

О СЕБЕ

I

Кажется, ничто не забыто и ничто не вычеркнуто из памяти, и вся твоя жизнь — вот она, перед глазами, а как же, оказывается, трудно рассказать о себе, Трудно потому, что, во-первых, речь приходится вести о своей персоне и тут легко впасть в преувеличение, можно, так сказать, перехвалить себя. Во-вторых, тут необходим строгий отбор фактов, нужно уметь отделить главное от не главного, важное от не важного. А что главное и что важное? Что не главное и что не важное?

Самое первое, что хорошо помню, — это обрывистый берег Кубани и бурлящий вспененный поток в весеннем разливе, и стоит на кубанском берегу мальчуган. Все вокруг кажется ему необычным и страшным. И еще помню хутор Маковский на том же берегу. Стоят в беспорядке хаты. Вижу и нашу хатенку: от других она отличается тем, что вместо крыши на нее навален сухой колючий курай. И слышу голос матери:

— Туточки, сыну, и будэмо жить…

Началась же моя жизнь не на Маковском. Из рассказов родителей знаю, что далеко от Кубани, где-то между Изюмом и Харьковом, стоит украинское село Кунье — место моего рождения. И еще знаю, что там же, близ Харькова, есть большое украинское село Бабаи. Еще во времена крепостного права из села Бабаи был продан в село Кунье кузнечных дел мастер Спиридон. В Кунье ему было дано прозвище — Бабаивский. Отсюда и пошла, теперь несколько переделанная на русский лад, фамилия Бабаевских.

Не только по отцовской, а и по материнской линии мои предки, как и село Кунье, были собственностью помещика — обрусевшего немца. В тот год, когда Россия сбросила со своих плеч крепостное ярмо, мои родители — Василиса Николаевна и Петр Спиридонович — еще были детьми.

Пришла лишь видимая «свобода», а бесправие, нищенское существование в Куньем остались еще долгое время. До октября 1917 года куньевцы не имели земли и жили очень бедно. Если же говорить о нашей многодетной семье, то мало сказать, что мы жили бедно. Это была уже не бедность, а крайняя нищета.

Желая как-то избавиться от нищеты и голода, наша семья в 1910 году, когда мне исполнился год, уподобилась перелетным птицам и улетела в теплые края, на Кубань, в поисках земли и лучшей доли. Оказалось же, что даже на Кубани, в этом привольном казачьем крае, было не так-то просто найти землю и лучшую долю. Четыре года мы странствовали по кубанским станицам и хуторам, жили тем, что зарабатывали отец и его старшие сыновья и дочери. Мой отец, как говорится, был от скуки на все руки: и плотник, и каменщик, и печник. Вместе со своими старшими сыновьями он ходил на заработки, мечтая о том, как бы собрать денег и купить клочок земли с хатой. Только в канун войны, весной 1914 года, такая мечта сбылась: на хуторе Маковском, близ станицы Невинномысской, была куплена хатенка без крыши и без дверей. Наконец-то свое гнездо, свое место на земле — какая это радость! Тогда-то и прозвучали запавшие мне в душу слова матери:

— Туточки, сыну, и будэмо жить…

II

Кубань и Ставрополье, край ты мой, родимый край! Сколько вместе с тобой пережито и горя, и радости. Вся моя жизнь неотделима от тебя, от твоих просторов, от станиц и сел, ты стал для меня моей второй родиной. На отлогом кубанском берегу я вырос, близ хутора, на выгоне, пас свиней. На Маковском ходил в школу и был секретарем комсомольской ячейки. Здесь же, на кубанском берегу, научился русскому языку, но и до сих пор люблю и хорошо знаю украинский, ласковый и певучий язык матери. Здесь, на кубанском берегу, парубковал, по вечерам с гурьбой ребят ходил на другие казачьи хутора, и здесь же, на Маковском, женился на девушке Таисии Деминой, и отсюда, с кубанского берега, ушел «в люди».

По ту сторону Кубани, в пойме, темнел лес, а дальше — коромыслом изгибалась невысокая, безлесая Казачья гора. Перевали за эту гору, и твоему взору откроются холмистые невинномысские и беломечетенские земли. На том берегу, наискосок от Маковского, стоит хутор Усть-Невинский. На Маковском жили «хохлы», а на Усть-Невинском казаки. Там, на Усть-Невинском, и жизнь, и порядки были свои, не такие, как на Маковском. Там и дома добротные, под жестяными и цинковыми крышами, совсем не такие, как наши хатенки под соломой и кураем. Там, на Усть-Невинском, и дым из труб, как мне казалось, тянулся к небу не так, как на нашем хуторе, — вставал сизыми и ровными столбами. И между «хохлами» и казаками не утихала вражда.

Не успел я подрасти, как и к нам на Маковский долетел отзвук того залпа «Авроры», что прогремел на Весь мир. Заполыхали и на Кубани костры гражданский войны. Старший брат Гордей вернулся с германского фронта, пожил дома с неделю и отправился в отряд Якова Балахонова. Брат ушел воевать, а возле нашей хаты какой-то другой отряд поставил орудие. Артиллеристы вели прицельный огонь по Казачьей горе, где то неслись конники, то муравьями бегали солдаты. К вечеру орудие увезли, а в окнах нашей хатенки, не осталось ни одного целого стекла. Вскоре и весь отряд покинул Маковский. Тогда мы, хуторская детвора, побежали на Кубань, к тому месту, где недавно разрывались снаряды. На перекате лежал окровавленный конь под седлом, а рядом с ним убитый всадник в мокрой шинели, с погонами на плечах.

Поздней осенью, спасаясь от белых, наша семья уехала «в беженцы». От белых убегали жители других станиц и хуторов, и вереница подвод, груженных домашним скарбом, своим разноликим видом была похожа на картины из «Железного потока». Обозы «беженцев» прошли через Ивановское, Ольгинку, Невинномысскую и, направляясь на Ставрополь, перевалили через гору Стрижамент и остановились в балке на ночлег. И сейчас вижу блеклую ставропольскую степь под низким, в тучах, небом, ковыль, как шелк, на взгорьях, пылающие костры между бричек. И теперь еще чувствую тот особенный степной запах дыма, который плыл над лагерем, и ощущаю тот необыкновенный вкус сваренной в ведре баранины, которую довелось тогда есть. Но самое памятнее — это то, что в те далекие дни моего детства я первый и единственный раз видел живого Ивана Кочубея. Это было на станции Курсавка. Мы спали на бричке, укрытые рядном и полостью. Стоял сырой конец ноября. С вечера моросило, а к утру повалил снег. Отец приоткрыл заваленную снегом полость и сказал:

— Дети, поглядите на отряд Кочубея!

В памяти, как живая, хранится картина. Вижу идущую рысью конницу. Кто в бурке, кто в шинели, кто в полушубке. У каждого за плечами башлык и винтовка. Все той же легкой рысцой проезжают мимо нашей брички. Впереди командир, молодой светлочубый, в серой, лихо сбитой на затылок кубанке. Под ним поджарый скакун гнедой масти не идет, а танцует. Широкоплечая бурка укрыла конскую спину. Синие крылья башлыка на спине, кубанка С красным верхом. Слышу голоса: «Иван Кочубей! Иван Кочубей!» Провожая конников глазами, я чуть слышно повторяю непонятное мне слово «Кочубей, Кочубей».

Зиму мы провели в ставропольском селе Нагуты, все переболели тифом и чудом остались в живых. Весной, вместе с приходом Красной Армии, мы вернулись «с беженцев». Но не на Маковский — наша хата была разрушена, а на шерстомойную фабрику близ Невинномысской. Нарождалась новая мирная жизнь. Фабрика, принадлежавшая Лапину, стала народной собственностью, и молодой советский рабочий класс тут же приступил к мойке шерсти. Отец, старшие братья и сестры работали на фабрике. Для меня же фабрика памятна тем, что здесь, в рабочем поселке, я впервые переступил порог школы. Хорошо помню школу — одноэтажное кирпичное здание рядом с хозяйственным двором, и свою первую учительницу Клавдию Константиновну Ерош, женщину удивительно сердечную и добрую. Спустя более сорока лет она как-то писала: «Мне исполнилось уже 77 лет, но перед моими глазами, как сейчас вижу, стоит худенький мальчик, светлочубый, в розовой рубашке, говоривший с украинским акцентом».

138
{"b":"845181","o":1}