— А если не вернется?
— Я мать и вижу, что вернется, — уверенно ответила Дарья Петровна. — Она уже и зараз то заглянет в детский садик, к Наденьке, то забежит в хату, когда Петра нету, чтоб хоть взглянуть на Андрейку… Эх, горе, горе. Мне же все видно: по соседству с тем бесом, каковой турнул ее к чужому мужику, в душе у нее все еще живет мать, и она-то, мать, кличет и тянет к детям. Да и приходит к доченьке и к сынишке не с пустыми руками. То молока принесет, то конфеток. А вчера прибежала перед вечером, взяла Андрейку, прижала к себе, целует и сама слезами заливается… Что же это за жизнь? Детей Петро ей не отдаст, в этом он как железо. Да ежели б и отдал, то с детьми она Валерию не нужна. Так что помучает себя и других возле себя да и заявится к Петру и к детям как миленькая. Хорошо, ежели за это время Петро душой к ней не очерствеет и после всего примет ее. А ежели не примет?
В это время отворилась дверь, вошли Олег и Петр Калашников. На вопрос Дарьи Петровны, почему он не остался на работе, ответил, что заехал на минуту и, передав теще трехлитровый стеклянный баллон с молоком, кувшинчик со сметаной, добавил:
— Специально в ларьке для меня оставили. Попросил ларешницу. Такая славная женщина. Давайте вместе повечеряем, а тогда я уйду на дежурство.
На стол были поданы яичница, зажаренная на сале в большой сковороде, молоко, сметана. После ужина Олег отправился спать в машину: переднее сиденье в «Москвиче» откидывалось и получалось удобное для отдыха место. Дарья Петровна дала ему подушку и одеяло. Мне она постелила на низкой койке с пружинистой железной сеткой. Мрачный, все время молчавший Петр хотел, наверное, еще что-то сказать, но не решился. Постоял возле дверей, предупредил тещу, чтобы утром его не ждала, и отправился к своим бугаям.
Я разделся и лег в постель. Дарья Петровна потушила свет и ушла в комнату, где спал внук. Я натянул на голову одеяло, хотел уснуть и не мог. Перебирал в памяти все то, что довелось мне увидеть и услышать в Алексеевке и здесь, на Воронцовском. И сколько я ни думал, снова все та же мысль не давала мне покоя: напрасно я сюда приезжал. Обидно было, что мне лишний раз пришлось убедиться: жизнь, которую хочешь описать, — выдумать нельзя, ее непременно надо знать, видеть вот так, вблизи, как я увидел ее сегодня.
Прошло немало времени. Я уже собирался уснуть, когда скрипнула дверь и Петр еще с порога, не зажигая свет, сказал глухо:
— Это я. Извини, что беспокою. — Он присел на койке у моих ног, грузное его тело вдавило сетку. — Подумал, подумал и решил вернуться. Теща небось рассказывала про мою беду?
— Кое-что говорила. По моей просьбе.
— Значит, тебе известно, что приключилось с моей семьей?
— Известно.
— Я вернулся, чтобы у тебя, живущего аж в Москве, спросить: как мне теперь жить? — Койка под ним качнулась. — Посоветуй, дорогой товарищ, подскажи. Ты — человек грамотный, в газеты пишешь. Подсоби советом, по-дружески, по-мужски. Горе-то какое свалилось на мою голову! Веришь, дажеть мои чубатые красавцы, до чего же умные существа, понимают мою сердечную боль. — Он горестно усмехнулся, лица его я не видел. — По глазам ихним бычьим вижу — понимают, а ничем помочь мне не могут. У меня есть бугай по кличке Поэт. Раньше, бывало, ох и любил же послушать разные стихотворения. А зараз, веришь, так затосковал из-за моего горя, что я ему стихи читаю, а у него слезы в глазах и голову отворачивает. Все понимает… Подсоби, дорогой товарищ, дай добрый совет. Или позабыть ее? Выбросить из головы, будто и не было никакой Галины? Думал я об этом, да, видно, не смогу позабыть… Люблю ее, вот в чем моя главная беда… Да и дети как же без матери? Дарья Петровна согласилась подсобить, спасибо ей. А ежели без нее? Как мне обходиться? Отдать Галине детей? Э нет! Никогда она их не получит. И вот я все думаю, думаю: как же мне дальше жить? Подскажи, посоветуй. Своих родителей у меня нету, померли. Есть брат Никита и сестра Елена. У них свои семьи, им не до меня, да и живут далеко… Что же мне делать? Как поступить? Ить такая выпала мне трудная ситуация.
— Вопрос не простой, — сказал я, чтобы не молчать. — И какой дать совет? Честно скажу: не знаю.
— А что, ежели б мне пойти к тому субчику, да взять его по-мужскому за грудки, да и тряхнуть как следует?
— Вот этого делать тебе не советую.
— Тогда как же его отлучить от чужой жены? — спросил Петр. — Ить он же разорил семью. Птичье гнездо разоряют детишки так, из шалости, и то их наказывают. А тут разорена семья. И мое мнение — один выход: кулаками выбить из него дурь.
— И этого делать не надо. Драка ничего не даст.
— А ежели заманить того субчика на племпункт и толкнуть в стойло, к какому-нибудь красавцу? К тому же Поэту или Оратору? — Петро долго молчал, еще сильнее вдавливая край сетки. — Будто попал он туда нечаянно? Такая мыслишка навещает меня часто. А что? Пусть бугай поиграет с ним рогами. А я, подтвердил бы, что сам он туда, без спросу, зашел.
— Нельзя этого делать, — сказал я. — Ни в коем случае. И думать об этом нечего.
— Знать, так: мне ничего нельзя, а ему, выходит, можно мою жену сманивать? Несправедливо! А что дети сиротами остались? Это тоже можно? Можно, да? А мне ничего нельзя? Так, да?
Я молчал. Что можно было ответить? Разве что посочувствовать, и только. А что ему от моего сочувствия?
Петр посидел еще немного. Не дождавшись моего ответа, он поднялся так быстро, что койка качнулась, и ушел из хаты, тихонько, по-хозяйски, прикрыв дверь.
8
Ранним утром, еще до восхода солнца, мы въехали в Алексеевку. Было ясно и тихо. Из труб к чистому синему небу тянулись, слегка наклонясь на восток, голубоватые столбы дыма. Пахло кизячьим, какой бывает лишь в степи, костром. Алексеевка давно проснулась. Возле дворов паслись куры, что-то отыскивая для себя в молодой траве. Из калитки вышел и стал мычать, вытягивая тонкую шею, сонный телок. Хозяйки управлялись по дому, и крылечки, мимо которых мы проезжали, были еще пустые. У знакомого крылечка, уже поджидая нас, с чемоданом стояли Раиса Никитична и круглолицая Маруся. На Раисе Никитичне был тот же плисовый желтый жакет, на голове та же, кофейного цвета, шляпка с медным жуком, в глазах и на щеках — следы от высохших слез.
— А мы уже вас выглядываем, — сказала Маруся, улыбаясь напудренными щеками. — Молодцы, что сдержали слово.
Олег помог нашей попутчице уложить в багажник чемодан — легкий, потому что был пустой, открыл дверку, пригласил ее на заднее сиденье. Мы попрощались с круглолицей Марусей и покатили на Ставрополь. Вскоре из-за бугра показалось солнце, жарким пламенем опалило зеленое, все в росе, пшеничное поле, под кручу загнало жиденькую, еле приметную тень. Я смотрел на зарождавшийся в степи весенний день и мысленно спрашивал себя: зачем я здесь? И сам же себе отвечал: ну хотя бы затем, чтобы узнать жизнь не выдуманную, а настоящую той женщины, которая со мной ехала сюда и со мной же возвращается домой. Один вопрос наседал на другой: кому нужна моя поездка сюда, в село Алексеевку и на хутор Воронцовский? И успокаивал себя как мог: мне она нужна, и если не теперь, то в будущем. Что же важное и значительное я узнал вчера в Алексеевке и на Воронцовском? Старую, как мир, и всем известную истину о том, что люди бывают жадными и безжалостными даже к своим близким и что есть жены, которые бросают мужей, а матери — детей. Но ведь это было всегда, есть теперь и никогда, наверное, не переведется. Так зачем же об этом узнавать еще раз? Чем вознаградила меня эта поездка? Какими новыми сведениями обогатился я, узнав, как живут те две женщины, жизнь которых мне так хотелось придумать самому? Одна из них уезжает со мной в Ставрополь к дочке, убегая от родного сына. Другая осталась у зятя, которого она считает своим родным сыном. Теперь мне известно, почему тогда одна из них была веселая, а другая грустная. Но что же из этого следует? Разве только то, что я еще раз и на наглядном примере убедился, что выдумывать чужую жизнь я не могу и что мне, чтобы писать, необходимо много ездить, много знать о людях, о разных, о хороших и о плохих, необходимо как можно больше видеть их обычную, будничную жизнь и все записывать, записывать в свою зеленую тетрадь. Может, пригодится…