— А божечка ты мой, пускай она огнем сгорит, эта ваша хата, — доведенная до отчаяния, не выдержала та однажды.
— Ага, слышал?! Она еще спалит твою хату. — Слепая женская злость не знает границ.
— Мою хату?! — вскипел Иван. — Да я всех вас! Вон отсюда! Все вон!
Ушла из его хаты только Настя.
А дочки после всей этой свары успели наварить варенья, насушить фруктов, а когда подошло время, когда кончились отпуска, разъехались каждая к себе.
Родня ругала Ивана, называла дураком, и он соглашался. Ездил, звал, упрашивал Настю, чтоб вернулась назад. Но она не согласилась.
— Не надо мне твоей хаты, Иван. Не хочу я знать твоих дочек. Живите себе с богом.
От людей до Ивана дошло, что той же осенью Настя пошла санитаркой в больницу и даже получила там комнатку.
А Иван так и остался опять один.
И вот уже скоро год, как снова стала приходить к нему во сне Волька. То зовет его, то просит о чем-то, то сорочку принесет на смену. Полотняную, только прокатанную на скалке. Он уже забыл, когда надевал такую. Катя, старшая его, все шлет, все привозит зятево. Тот не снашивает. Где ему, майору, сносить все, что выдают, — и белье, и одежду, и обувь. Вот дочка и везет, и посылает. Только носи, батька. Если б оно носилось… И опять думки улетают невольно к тем давнишним дням и вечерам в войну и сразу после войны, когда Волька, чтоб хоть как-то одеть семью, не отходила от прялки. Целую зиму при коптилке — ни керосина, ни стекла для лампы не купить было — пряла, а к весне ткала. Дочки ни одна этого не умеют. Да и зачем им теперь? Все лавки мануфактурой да готовым платьем завалены. Еще носом вертят: капрон подавай им, балонью…
И правду сказать: какая им нужда прясть либо ткать или на карачках в огороде по земле ползать, раз другая жизнь пришла? Если б Волька жива была… Никогда б не поверила, кабы встала да узнала, что теперь люди в космос летают, как раньше на возах ездили… Шагу пешком сейчас никто не сделает. Баба, чтоб в лавку подскочить, полдня на остановке проторчит — зато автобусом! А раньше бы уже два раза на своих двоих обернулась, и в лавку, и домой успела.
Если бы Волька… Только и жить сейчас. Ему, Ивану, председатель колхоза прошлый год путевку привез: «Езжайте, дядька Иван, подлечитесь там, отдохните. На людей посмотрите и себя покажете. Вы же у нас заслуженный…»
Иван даже руками замахал: «Куда я, старый, поеду?» Но председатель настоял, и родня в один голос заладила: «А что, не заслуженный?!» Оно и так: с первого колхозного дня, еще с тридцатых, с самой первой колхозной борозды, ни плуга он, ни лукошка, ни косы из рук не выпустил. Сколько дел переделал! Кабы ссыпать всю ту землю, что он перепахал и засеял, ей-богу, гору бы наворотил. Потом молодые перешли уже на машины. За машинами, известно, не угнаться ему. А вот за конями, что остались еще на развод, доглядеть тоже кто-то должен. Так он, покуда не перевели этих коней к соседям в бригаду, и был при них целый год. Летом пас, а зимой доглядывал.
Теперь уже и коней не осталось, а путевку колхоз все равно раздобыл ему. И ездил он по той путевке во дворец, в хоромы самого Радзивилла в Несвиже. Вот чудес насмотрелся! Это ж подумать только, в тех хоромах, где раньше один человек разгуливал — пусть себе и князь, — сейчас их четыреста, колхозников. И за каждым присмотр — и лечат их, и кормят в тех князевых покоях.
Вон как далеко летят от старой, захолодевшей хаты думки Ивана, и он все невольно возвращается к тому своему сну про Вольку, про сорочку чистую… Бывало, молодая, поставит в печь чугуны, простирает белье ночью, а утром на речку полоскать, колотить вальком (и зимой на речке полоскала, в полынье). А уж как развесит во дворе рубашки, да полотенца, да скатерки — прямо глаза ломит, такое все белое, слепит даже. Потом с ветра, с мороза, в хату, да прокатает на скалке… Что эти исподники трикотажные майоровы — ни холодка от них, ни радости!
Радости не было, хотя и забот тоже, хотя и хуже могло быть, как у других бывает. Его дети — грех жаловаться — и пишут ему, и каждый раз везут что-нибудь. Да зачем ему одному? И пенсия есть, и колхоз помогает. Все равно привозят… Здоровья вот только никто не привезет. И если ты остался один, так уж и один…
В прошлом году Катя, та, что за майором, надумала взять его к себе в город. Им двоим с парнишкой (на одного только и расщедрились) трехкомнатная квартира в самый раз. Ивану поставили кушетку у внука в комнате. Где там прилечь днем, на этой кушетке? Он же, внук, все вверх дном переворачивает. И ты, дед, не суйся. А в столовой как придут с работы, так за телевизор. И если вдруг хоккей, или футбол, или на коньках катаются — за полночь смотрят. Конечно, свободные городские люди. И он всю ту зиму и днем и вечером только и делал, что телевизор смотрел. Копейки за все время ни на что не истратил. Дочка сразу сказала: «Нам твоей пенсии не надо. Можешь класть на сберкнижку». А зять еще пошутил: «Можете, отец, в ресторан ходить». Чудаки!
Всю зиму посылал он эту пенсию младшей своей, Гале. Грех, можно сказать, но не раз он думал: счастливая Волька, ничего-то она не видит, ничего не знает. Все ему досталось — и стыд, и боль, и заботы. Не окончив школы, замуж выскочила. И пусть бы уже жила. Так нет, оказалось, не нужно ей оно, это замужество. Ребенка мужу оставила, а сама завербовалась, уехала лес пилить куда-то в Карелию. Близкий ли свет — где Урал, а где Карелия? Будто на Урале леса мало, если так ей без него не обойтись уже. Дома в руках пилы не держала. В кого такая пошла, — как былинка, слабая. Мать дыхнуть на нее боялась. А там же, в той Карелии, в том лесу непролазном, там же планы, там кубометры… И конечно, свалилась. И не сама даже, а какая-то девчонка, что бедовала там вместе, письмо прислала. И он, отец, ездил искать ее в ту Карелию. Нашел, привез на свое деревенское молоко и сало. И ничего — за лето окрепла, поздоровела. А к осени опять за свое:
— На черта сдалась мне и деревня эта, и твой колхоз? Что мне тут делать?
— А что твоя мать всю жизнь делала? А я что? А брат твой, директор совхоза, что он делает в деревне?
— Вы сознательные, а я нет! — И хохочет, ей, видите ли, смешно.
— А дитя свое зачем мужу бросила? Какая ты мать… Забери и сама воспитывай. Хата есть, может, и человек подходящий найдется…
Так она что?
— Поеду учиться. Как встану на ноги, так и заберу.
И поехала. Почти год ни слуху ни духу. Через милицию искали. Оплакали уже… И на́ тебе, письмо из города Иваново. «Работаю на фабрике ткачихой. Живу в общежитии. Забрала дочку». Поэтому и отсылал он свою пенсию в то Иваново, где нашлась его пропавшая дочка, где внучка жила. С кем беда не случается. Умел родить, умей и вскормить. И посылку собрал, послал ей к Восьмому марта. Тут уж Катю заело:
— Зачем это делаешь? Ты знаешь, как она там живет? Может, и дочки с ней никакой нет… Тоже мне, мамаша нашлась! Для чего по свету мотается, не живет, как люди живут?
Конечно, в чужом рту зуб не болит. Хорошо жить, как люди живут. Только попробуй и ты, моя милая, так жить. Тебе за твоим майором, да еще таким мужиком завидным, можно «как люди» жить. Не живешь ведь, как твоя соседка-вдова? Ты за мужней спиной да с мальчишкой в трехкомнатной. А у нее в одной комнате сын с невесткой да дочка с зятем. И дети еще у них. А был бы жив соседкин муж, наверно бы, как и твой майор, расстарался, выхлопотал что-нибудь получше, чем эта комната, где ей самой уже и места нет. А теперь ответь ты мне, дочка: согласишься ты жить, как все люди живут? Ой, вряд ли. Так и сестра твоя не смогла вытянуть тот билет, на который сразу все выпадет: и человек хороший, и деньги, и квартира.
Как умел, заступался Иван за свою младшую. Нескладная уродилась, да что поделать? Еще Волька-покойница говорила: «Пять пальцев на руке, который ни укуси, все больно».
Вернулся Иван к себе домой и впрягся опять в работу. Попросил лошадь у бригадира, и племянник с женой посадили ему картошку. Своячки грядки вскопали. Потом купил поросенка и наседку посадил на яйца (когда к дочке ездил, куры у невестки зимовали).