— Няня, ну а как же ты? Он без ноги, без руки. Наверно, из жалости и жила с ним?
— Э, голубок, брось городить! Жалость, жалость… Была и жалость. Разве можно мужу с женой без жалости? Человек же остался, сердце у него то же самое, голова та же. Никто этого не отнял. Человек остался такой, как и был.
Он задумался, крепко, до боли, сжал губы.
— Что, голубок, может, постель поправить, может, на бок ляжешь?
— Нет, все хорошо, спасибо.
Как только няня вышла, он достал из-под подушки фотографию, пристально вглядывался в глаза Наташи. Они смеялись и будто спрашивали: «Все не веришь?»
А ночью опять не мог уснуть. Там, дома, у них еще немцы. Как знать, кто остался, будет ли к кому вернуться?.. И поймал себя на том, что впервые подумал о возвращении. Вспомнилась мать. Старая, слабая. А теперь, за эти годы, и совсем не узнаешь. Всю жизнь отдала им, детям. В молодости отец пил, не раз подымал на нее руку. А потом пошли дети. В них была вся радость, все надежды. Война разбросала детей по свету. Совсем осталась одна. До боли захотелось увидеть ее, и она чтобы посмотрела на него, такого. Она поняла бы все.
И в эту же ночь пришло решение: ехать домой. Наверно, фашистов скоро выгонят, и он вернется в свою деревню, пройдет по своей улице, заглянет в их сад, услышит привычное с детства неумолчное жужжание хлопотливых пчел. Увидит мать, брата, сестер. «Галя уже, должно быть, взрослая. — Вспомнил, как водил ее руку по тетрадке для чистописания, тщательно выписывая букву „ы“, которая ей никак не давалась. — У Кастуся, наверно, вечерки каждую субботу».
И вдруг снова: «Куда я поеду такой? Все жалеть будут. В глаза подбадривать, а за глаза: „Надо ж так искалечить парня. Прямо дуб был, а что осталось?“ Он услышал свой стон и прошептал: „Нет… ни за что“. Но другой, внутренний голос приказал: „Поедешь, обязательно поедешь“».
У Андрея отлегло от сердца, и он снова вернулся мыслью к своим. Какое-то чувство подсказывало, и ему хотелось верить, что они живы… И это спасало, становилось легче от одной надежды на встречу…
…Над ним пролетела стайка птиц и ниже всех — чайка белая, с черными крыльями. Он попытался поймать ее — так низко взмахнула она крылом, — а чайка перевернулась в воздухе и крикнула над самым его лицом: «Жду! Жду!» Он протянул руки — и Наташа в белом платье, с расплетенными черными косами вдруг очутилась рядом. Поезд отправлялся, он стоял на подножке вагона. Она улыбалась, что-то говорила. Стук колес заглушал ее слова, долетело только: «Жду! Жду!»
VII
Назавтра Андрей сказал няне, что решил ехать домой, и та нисколько не удивилась.
— Вот и хорошо. Давно жду, когда ты это скажешь. — И, не дав ему возразить, перевела на другое: — Знаешь, голубок, грех, если б сделал иначе. Как ждут всех вас матери! Не знаете, да и не больно думаете об этом. Если б думали, хоть бы раз в месяц написали ей, матери… А она все глаза выплакала, все дороги проглядела вас ожидаючи. Разные вы, и хорошие, и плохие, а для матери все ровные. Материнская молитва со дна моря достанет. Каждому свое дитя мило. Дороже для нее ничего нет. Ох, голубок, голубок, беречь надо мать!
Он виновато опустил глаза, словно и вправду сделал что-то плохое. А в ее глазах были слезы. Она вытирала их рукавом халата.
Андрей слышал от соседей по палате, что единственный нянин сын долго не писал ей, чуть ли не больше года. Бог знает что передумала, и вдруг нежданно-негаданно письмо. Сообщал, что жив и здоров, получил боевую награду, а вестей не подавал — некогда было. Сейчас отправляется вперед, на запад. Письмо было бодрое, веселое, но мать плакала. Оттого, что снова распростерла над сыном свои крылья смерть, плакала, что не нашлось у него за целый год времени написать ей несколько строк. А потом снова писем нет и нет… Только через полгода пришла похоронная.
Андрей смотрел на заплаканное нянино лицо.
Он неумело притянул ее руку к себе и поцеловал, прошептал еле слышно:
— Нянечка, простите…
VIII
Андрей выздоравливал. Раны затягивались. А когда весна полноправной хозяйкой ступила на землю, почувствовал в себе силы снова начать жизнь. Домой он так и не дал знать о себе, хотя немцев там уже не было. О том, что он пережил и что произошло с ним, писать не хотелось. Расскажет, когда встретится, если есть кто в живых. А посторонним к чему все это?! Поахать, поохать еще успеют, а пока лучше пусть думают, что нет его… Наверно, так, собственно, и думают, свыклись с этим…
Он ничего не знал о домашних, и они о нем тоже.
Сначала передвигался в кресле (на костылях с одной рукой ничего не вышло). А потом, когда привезли протез, тихонько, поскрипывая, стал выходить в коридор, а потом и вниз, в сад. Когда спускался по ступенькам крыльца, все чудилось — вот-вот свалится. Пустой рукав синего халата легко раскачивался на ветру. Виновато улыбаясь, Андрей засовывал его в карман.
Время шло. До конца лечения оставались считанные дни. Он часто наведывался к Павлу Антоновичу, слушал его рассказы о том, чего только не навидался тот на своем веку. И каждый раз, перед тем как войти в кабинет хирурга, говорил себе: «Сегодня скажу обязательно. Вот так войду и сразу все выложу». Но дни бежали. Однажды Андрей все же не вытерпел:
— Павел Антонович, выставили бы вы меня отсюда или хоть раз отругали. Легче было бы…
— За что? — искренне удивился тот и с любопытством взглянул на Андрея. — Не очередной ли это номер вашей программы, молодой человек? Поздновато вроде…
— Нет, Павел Антонович! Не очередной. Виноват я перед вами, перед Сонечкой, перед всеми…
— Ладно, ладно… Вот расцелуемся, когда будешь в вагон садиться, тогда проберу за все чохом… А сейчас иди… Гуляй, — отвернувшись как-то очень поспешно, ответил Павел Антонович.
IX
Ясным июньским утром Андрей оставлял госпиталь, где пролежал больше года. Растревоженный ходил он по палате, почти не дотронулся до еды, а потом стал прощаться.
Арина Михайловна обняла его, поцеловала, перекрестила на дорогу.
— Пиши, голубок, не забывай… — И заплакала.
В самый разгар прощания в палату почти вбежал Павел Антонович:
— Не ел ничего, уважаемый. Не пойдет так, оставлю на неделю. Уезжать не значит нарушать порядок. Быстрей, без разговоров!
— Павел Антонович, я это нарочно, иначе за что бы вам ругать меня на дорогу? А так, видите, и причина есть. В вагоне поем. Смотрите, какой тюк! — Андрей засмеялся и добавил: — Спасибо вам, спасибо. За все.
X
Постояв на крыльце добрых десять минут (сердце билось так, что казалось — в комнате слышно), чтобы хоть немножко успокоиться, Наташа отворила дверь в приемную председателя райсовета и чужим, дрожащим голосом, которого никогда раньше не слышала у себя, поздоровалась с секретарем. Та окинула ее удивленным взглядом с ног до головы и неприветливо спросила:
— Вам кого? По какому делу?
— Мне?.. Я хотела поговорить… Мне нужно видеть… Березина. Председателя райсовета. — Последние слова она произнесла уже быстро, решительно.
— Председатель занят, видите, очередь. Ждите, если надо, — сухо сказала секретарша, не услышав точного ответа на свой вопрос.
— Хорошо, обожду… До конца, пока всех не примет. Я успею… — Наташа запнулась и, как обычно бывает в таких случаях, еще больше смутилась.
Она встала у окна и прислушалась. Из-за тонкой фанерной перегородки доносился мужской голос. Тон, которым он громко излагал свою просьбу, неприятен был всем сидящим в приемной.
— Так, товарищ председатель, прошу вас, отсрочьте недельки на две. Сами знаете, как с лошадьми в сельсовете. После войны что осталось, да и тех…
— Что «да и тех»? Короста заела? — перебил спокойный голос.
Проситель умолк. А другой, видно, встал (слышно было, как отодвинули кресло) и сделал несколько шагов, неровных, со скрипом, — наверное, протез.
Сердце у Наташи замерло… Его голос! А из-за перегородки доносилось ровно, чуть глуховато: