Медлительно, в охотку, коровы щиплют зеленую озимь. По всему полю, как окинуть глазом, разбрелись лошади, кучкой трутся возле коров овцы. Но ни земле, ни озими это никак не мешает. Землю скотина не разобьет. Озимь тоже, если зима бесснежная будет, легче перенесет ее, ниже будет, не такая гонкая, как с осени.
А весной, на Юрия, сюда, на озимь, на ржаное поле, приходили люди. Женщины брали с собой детей, приносили закуску, пироги, крашеные яйца, колбасу домашнюю, прихватывали горелку и в сумерки уже, под вечер справляли праздник. Пили, ели, славили Юрия… А потом каждый нес к себе на свою ниву, клал туда кусок пирога или хлеба, яйца, сыр, чтобы уродилась рожь.
И долго, до ночи слышалась над полем песня:
— Дзе ты, Юрай, валачыўся-а,
Што па пояс умачыўся-а?
— Я по полі хадзіў,
Людзям жыта радзіў…
А неплохие были обычаи, пожалел, что они забываются, Протасевич. Хотя Юрий, собственно говоря, здесь ни при чем. Труд человеческий, вот что при чем! Выходит после долгой зимы человек в поле и, радуясь делу своих рук, какой бы тяжкой ни была эта зима, здесь, на живой, зеленой озими, словно черпает из земли новые силы.
Юрий, бедолага, состарился, конечно, как гриб, а вот новые праздники во славу труда хорошо бы придумать. Очень было бы хорошо.
Ржаной клин остался позади, и машина, взяв вправо, выскочила в березняк. Протасевич родился и вырос, можно сказать, тут и все равно, хоть убей, не мог понять, почему это место так называется.
В бесконечный, казалось, пустырь, который с незапамятных времен служил выгоном, небольшим островком вторгался хохолок леса: десятка два-три вековых дубов и столько же, если не меньше, хмурых, кудлатых елок. И только за полем действительно несколько берез. Но березняк, и не иначе!
Каждое дерево включалось здесь в местную летопись, обретало свое особое значение.
Так, помнил, например, Андрей, на том толстенном дубе, что стоял поодаль от березняка, водились когда-то шершни. И дуб поэтому являлся ареной самых жестоких сражений, которые происходили здесь с этими бархатистыми черно-желтыми рубашечниками.
На дубах, что выстроились, будто в почетном карауле, возле дороги, прежде столько бывало желудей. Они, мальчишки, сначала сшибали их на землю, а потом уже собирали в мешки, в корзины, сушили, мололи и зимой давали свиньям вместо заправки.
Под теми дубами, у которых «урожай» был меньше и лазить на которые не имело смысла, пасли свиней. О них заботился уже ветер, сбрасывал им желуди.
А в елках детское воображение чего только не создавало, целые поместья. Сколько потайных ходов и выходов среди могучих корней елей они знали и скрывали друг от друга.
Березы весной выпускали сок… Сладкой живицей стекали по лотку березовые слезы в глиняные кувшинчики. Березовый сок пили с таким удовольствием, с каким не пьют сейчас самое дорогое вино.
Газик въехал в березняк и замер. Протасевич выскочил из машины.
— Видишь? — Милые сердцу детские воспоминания как ветром сдуло. — Видишь, что творится! — Он возмущенно грозил кому-то кулаком. — Пастухи! Пастухи! А ну давайте сюда! — громко, на весь выгон закричал он двум хлопчикам, которые неподалеку разглядывали и обсуждали стоимость покрышки, забытой каким-то шофером-недотепой.
Хлопчики оторвались от своего занятия и бегом кинулись к председателю.
— Что вы тут делаете? — грозно спросил он.
— Что? Свиней колхозных пасем, — переглянулись те, удивленные такой недогадливостью.
— Пасете?
И вдруг один из них, тот, что поменьше, обернувшись к своей «пастве», понял все… Молниеносно рванувшись в сторону, где вверенное им поголовье выворачивало рылом землю со старательностью, которой мог позавидовать иной незадачливый тракторист, хлопчик всего только и успел бросить:
— Ты, Митя, тут один уже…
— Я спрашиваю, что это такое? — не унимался Протасевич.
— Освоение целинных земель, — подал реплику из машины Федя.
Малый, которому Федины слова показались исключительно меткими, не выдержал и фыркнул.
— Вот ты у меня посмеешься, поставлю вопрос на правлении, и взыщут с твоей мамки пятнадцать трудодней за вред, который вы тут наносите. — Председатель пошел к машине.
— Так это ж не мы роем, — видно, этого упрямого парнишку не так легко было пронять: за словом он в карман не полезет.
— Считай, что вы.
Меньший брат, не выпуская кнута из рук, не осмеливался даже приблизиться к тому месту, где происходила расправа над старшим.
Хлопчики были сыновьями той самой свинарки Дятлихи, которая когда-то зимой приходила в правление просить денег на пенициллин одному, а другому на кортовые штаны.
…Так вот в малоприятных стычках, в незаметных на первый взгляд победах и текло время.
…Без слез, без жизни, без любви…—
грустно посмеивался над собой Андрей, имея в виду другую сторону своей жизни. Ту, которую мы обыкновенно называем личной, и, называя ее так, наверно, немало ошибаемся: вот «личной»-то жизни у Протасевича и не было.
Он часто, как только выпадал случай побывать в районе, встречался с Ритой Дороховой.
Она принадлежала к тому счастливому числу женщин, чья серьезность, поглощенность своим делом никак не мешает той неуловимой женской притягательности, без которой женщина словно перестает быть женщиной, становится нудноватым «синим чулком», и которого так чураются мужчины.
Протасевич сам никогда не задумывался об их отношениях, даже не подозревал о Ритином чувстве к нему. Они могли просидеть и проговорить — только бы время было — хоть целый день, и никогда бы им это не наскучило. А поговорить хватало о чем — они были единодушны и в оценке событий жизни, и в оценке людей. Протасевич очень дорожил их дружбой, ему было просто и легко с нею, не надо приноравливаться, делать в разговоре скидку — а вдруг да не поймет.
И все же он мог уйти и прийти снова только через месяц, ни разу не вспомнив о ней.
Она не вошла в его сердце, не закрыла на свой ключик. Оно не принадлежало ей.
Рита все это видела и не строила для себя воздушных замков. Встретившись с Протасевичем и узнав его ближе, сказала себе: «Это он». Но, давно уже не будучи юной пушкинской Татьяной, вынуждена была сказать себе и другое: «Сердцу не прикажешь!..»
Пять лет назад Рита овдовела. Беда свалилась на нее внезапно и самым ужасным образом. Муж ее, известный спортсмен, упал и разбился на лестнице в ресторане. Его привезли домой без сознания. Так, не приходя в сознание, он и умер.
Нельзя сказать, что Рита не любила своего мужа. Он был и мужчина видный, и человек неплохой. Однако ей всегда казалось, что они два совсем разных человека, которые силой обстоятельств вынуждены ехать в одном купе длинную-длинную дорогу. Как-то сразу все они переговорили, прочитали друг друга и, не зная о чем вести разговор дальше, деликатно отворачиваются или прикрывают рот читаной-перечитаной газетой, чтобы скрыть зевоту.
Самым трудным в подобном уже не соседстве, а семейном симбиозе было то, что муж и жена не находили ничего общего, ни о чем не могли думать одинаково.
Вечно поглощенный своими делами, муж совсем не интересовался Ритиной жизнью. Бесконечно одни и те же у него были хлопоты: в четыре часа дня футбол, и ему никак нельзя опоздать; в девять вечера на вокзале проводы какой-то там сборной команды хоккеистов; после проводов дружеский вечер; а назавтра командировка куда-нибудь в Казань или Таганрог на лыжные состязания.
В такой вот круговерти обязанностей он и встретил свою неожиданную смерть, не прожив и тридцати пяти лет.
На руках Риты оказались двое детей. Старшему мальчику было семь лет. А меньшему два года. С ними жила Ритина свекровь, пожилая уже, некогда известная пианистка.
Таким образом, у Риты осталась немалая семья и очень ограниченные средства (пенсию детям выхлопотать не удалось).