Алтасов молчал и смотрел вдаль. Сыроватое свежее тепло, запах поля, тишина на широком пространстве, все нежило и наводило на раздумье. Алтасов точно вдруг крепко задумался. Между тем ему очень хотелось чаю; он дурно пообедал на станции.
Заметив, что подле него замолчали, он бросил свою погасшую сигару и обернулся:
— Ну-с, как же? Когда же он женился? Он вам писал?
— Очень редко. История многих годов. Что такое была эта жизнь?
— Я бы на вашем месте заглянул из любопытства.
— О!.. Но к чему же? И неловко: над братом был надзор. Я знала, что он ни в чем не терпел недостатка, но уж безумно тратиться он не мог; понимаете — помогать там и прочее. Опека была. Следовательно, я была покойна. Лет через пять этого затворничества получаю письмо: «Делаю то, что должен был сделать давно: женюсь на Анюте: у тебя будет сестра…» Сестра!
— Да!.. Хорошо!.. — сказал Алтасов.
— Ах, нет, она — добрая женщина, — вскричала Александра Сергеевна. — Вы меня знаете. Чего же требовать? О, я беру из жизни, что могу, я не требовательна! Брат умер вскоре. Он в самом деле был разбит, в последнее время страдал; она за ним ходила.
Алтасов склонил голову.
— Я и сказала ей: «Оставайтесь жить у меня».
— «Твоя родина будет моей родиной, твой бог — моим богом»… — выговорил Алтасов, глядя в поле. — Незабвенно прелестная история Руфи!..[170] — И, будто забывшись, он тихо положил руку на руку Александры Сергеевны. — Ну, что же вы поделываете с вашей Руфью? — спросил он через минуту.
Его голос будто изменился.
— Да что? Хозяйничаем! — ответила Александра Сергеевна, также удачно растроганная. — Я — вы знаете — не умею, а моя Руфь…
— Мастерица?
— Мастерица. Шьет, варит, солит. Я на ее попечении.
— Ну, это — меньшая из ее обязанностей, — возразил серьезно Алтасов. — Претензий нет у нее?
— Каких?
— Ну, всяких. Общество, знакомства.
— Нет, она скромна. Есть какое-то воспитание, но она сама чувствует… Это грустно. Я сужу по себе: грустно сознавать, что общество нам нужно, что мы для него не годимся.
— Как вы это ухитряетесь судить по себе? — спросил Алтасов. — Вы — проказница.
Она засмеялась.
— Нет, но что же… Я думаю, ей грустно. Она должна понимать, что не может быть моим другом.
— Позвольте: но даже и в русском языке нет слова «amie» — «друг-женщина». Есть «подруга», то есть нечто близкое, но легко подходящее по воле обстоятельств. «Амишкой» кличут собак.
Александра Сергеевна хохотала.
— Кстати, у вас нет собачки?
— Нет. А что?
— Я так и думал. Вы слишком молоды, чтобы заводиться этой дрянью. Как зовут вашу Руфь?
— Анна Васильевна.
— Очень желал бы скорее увидеть ее.
— Вас заинтересовало?
Алтасов засмеялся.
— Я буду неучтив, — сказал он. — Вы сейчас говорили, что хозяйством занимается у вас она; следовательно — я так заключаю — с ее появлением появится и чай, который мне обещали.
— Ах, вы, проказник? — сказала весело Александра Сергеевна. — Сегодня она, не знаю почему, запропала. Но, кажется, судьба подслушала ваше желание.
По дороге ехала маленькая гремучая тележка. Алтасов накинул пенсне и смотрел.
Александра Сергеевна прищурилась.
— Скорее! — закричала она, махая платком. — Видите, как у нас патриархально. Анна Васильевна всегда является пешком, а сегодня, не знаю, должно быть, ей показалось грязно, и она воспользовалась экипажем нашего хозяина: он приезжает по вечерам инспектировать свой завод. Скорее! — повторила она, наклоняясь через балкон, между тем как приехавшая соскакивала с тележки и бежала в ворота. — Теперь сейчас, — сказала Александра Сергеевна и выскользнула в комнату, пользуясь тем, что гость засмотрелся в темнеющее поле.
_____
Алтасов засмотрелся нарочно, чтобы дать ей уйти: хозяйке все-таки надо приказать, сообразиться. Он предчувствовал, что «друг» не оставит его на попечение своей Руфи. Ему это было приятно; вообще он нежился. Маленькая дорожная усталость, множество воздуха необыкновенно развивали аппетит. И странно: разыгрывались всякие аппетиты.
«Вот луг; хорошо его внаймы отдавать. Свечной завод. Ведь пропасть свеч всякий день расходится: в Энске три чудотворных образа да монастыри. Все это… Вообще хорошо бы побольше денег».
По балкону перебежал свет принесенной свечи; в комнату прошла Александра Сергеевна, не одна; щелкнул замок, звякнул ключ; что-то приказывалось. «Посылают в город», — отвечали кому-то внизу, и из ворот проскакал верхом парень в светлой рубахе. Рубаха долго мелькала, долго слышалось шлепанье копыт. Из сарайчика согнутая старуха протащила вязанку дров. Через несколько минут в окне какого-то низенького строения запылал огонь; в воздухе потянуло дымом.
«Меня хотят угощать», — подумал Алтасов.
Ему было приятно. Что же, пусть угостят. Старой деве делать нечего, денег девать некуда. В провинции вообще едят вкусно; главное, оригинально и свежо. «Юг», куда ехал Алтасов, был всего на какой-нибудь градус южнее Энска, а место отдохновения — хутор какого-то приятеля, достаточно голая степь, изобилующая сусликами; киргизы, кибитки, прокислые бурдюки.
«Тоже, кумыс пила. А, на здоровье! Поживает себе в свое удовольствие. Не сказала, сколько унаследовала от бабушки. Конечно, не меньше, чем от братца, да еще в капиталах; оно вернее. Но и тысяча с лишком десятин, кроме леса, имеет свою приятность. Арендатор там. Ну, эту не проведут! А чем можно ее провести? — Алтасов улыбнулся. — Но нет, серьезно: у всякого есть свои уязвимые стороны. У этой особы она налицо. Не ошибиться бы! Разве попробовать? В либерализм в свое время поиграли — ну, и будет. Есть еще многое, чего душа сия не испытала, но как жаждала испытать! Ей пятьдесят, должно быть. А, на здоровье! Как это до сих пор никому не пришло в голову, никто не вспомнил об этих залежах капиталов? Странные, в самом деле, были люди в те времена, идеалисты. А еще сами сочинили поговорку о козе в золотых рогах. Может быть, и покушались, да неловко. Ну, после пятидесяти все покажется ловко. Попробовать? В самом деле, почему нет? Ну, лето, киргизы суслики — как-нибудь проживется. А потом что? В прошлом году еще были фельетоны, корреспонденции какие-нибудь, а в нынешнем и пристроиться некуда: где полно, а где…»
Алтасову было очень неприятно воспоминание о разрыве с редакцией. Он, сколько мог, отклонял его и его подробности, но рисовать все это в другом свете можно было только в жару рассказа посторонним, когда рассказчик сам верит тому, что говорит. Наедине с самим собою выходило очень некрасиво и неутешительно, очень нелестно для самолюбия. Было бы даже неловко и со стороны «убеждений»… но Алтасов, по своему художественно-примирительному миросозерцанию, был всегда готов служить своими убеждениями кому и чему угодно. Именно отгадав эту способность, редакция и предложила ему отставку. Тогда пришлось сделаться чиновником. Но служба что ж, мизерная…
«Служба в провинции приятнее; найти не трудно… но хоть бы и не нашлось! Дом свой. Можно, пожалуй, и писать, но так, время от времени, ради собственного удовольствия. Свободная работа лучше удастся. Обличения… А впрочем, прах с этим со всем… Гоголь и в помышлении не имел иронизировать над своими «Старосветскими». Высокое наслаждение — не мозолить рук, не трудить мозга, почивать мягко, кушать вволю. И человек пред собою обязан достигнуть этого, особенно когда представляется случай».
— Чай готов, — звонко сказала Александра Сергеевна. Ее фигура в обтянутом платье, со скрученным шлейфом, вырезалась силуэтом на светлой двери. Она приостановилась на пороге и подошла ближе. — Подать сюда?
— Нет, — ответил Алтасов и, продолжая смотреть в поле, взял через плечо ее руку и поцеловал. — Нет, mersi! По сырости пить горячее не годится. Уж стемнело, — договорил он, оборачиваясь.
— Я не заметила, — сказала она, улыбаясь.
Минуту они помолчали.