— Что-нибудь. Например, вы желали знать, как я нашел вас. Я приехал, узнаю: поезд, который мне нужен, пойдет только завтра, в восемь утра. Следовательно — надо ждать. Я спросил ваш дом и со всем со своим саквояжем, который теперь имеет честь покоиться в вашей прихожей, отправляюсь. Нахожу дом: все заперто. Я к другому подъезду, и удивлен! Надпись: «Начальное училище для девиц А. Табаевой». Тут… понимаете мою мысль: она работает, она все та же! И я звоню, стучу, кричу…
Александра Сергеевна радостно смеялась.
— Выбегает девочка и объявляет: вы на даче. Где? Далеко ли? За какой-то Астраханской заставой. Я не удовлетворился, ворвался. Встречает какая-то дама. Говорю: «Алтасов, из Петербурга; где Александра Сергеевна?» Мне толковали: «Свечной завод, церковный староста», — но я уж не слушал, вскочил на дрожки и явился с саквояжем пред вами, как раз под ливнем, что вам известно. Но, понимаете, я все-таки не знаю, где я. Я чувствую себя с вами, но почему вы здесь, почему в вашем отсутствии ваша школа полна девочек. Я видел головки, головки — русые, черненькие… Одна прелесть что такое! Ватто[166] — спрыгнула с веера…
— О, поэт!
— Чувствую, чувствую — не по летам! Но объясняйте же!..
— Где вы? Точно — на свечном заводе, обращенном в дачу.
— Как это?
— Но в нынешнее время даже провинция понимает необходимость дач. Чиновники и те нанимают для своих семейств избы по деревням…
— Но что ж это! Это — скука.
— Конечно. Но одним летом, верстах в двух отсюда, было прекрасно; целая компания дачников, кумысное заведение, минеральные воды…
— Вот как! В деревне?
— Да. Я жила там, пила кумыс. Все было: маленький клуб, галерейка; танцевали, даже театр был.
— Неужели?
— Петербургский житель не верит! Был. Заезжая труппа! Пели нам Оффенбаха[167].
— Конечно, плохо?
— О, напротив, очень мило. Фейерверки, катанья. Из города множество приезжало. Содержатель клуба для удобства завел свои линейки, вроде дилижансов…
— Это прошлым летом?
— О нет, три года назад. — «Прошлым летом»… было не до того. И притом в городе было много удовольствий, благотворительные гулянья на бульварах, аллегри[168], сборы, пожертвования…
— Да, частным антрепренерам, конечно, уж нечего было рассчитывать. Но здесь у вас пустыня.
— Что ж делать.
— Вы — одна жилица?
— Кто-то живет еще там, далеко, в роще. Здешний хозяин — купец, церковный староста…
— Следовательно, Оффенбаха не допустит.
— Ах, нет! Но, видите, домик он отделал. В роще бывают пикники, самовары; есть нечто вроде гостиницы…
— Где можно найти приют не для музы…
Оба засмеялись.
— Но для моей особы на ночь, — добавил литератор. — Я желаю пробыть у вас как можно дольше.
— Вы найдете приют у меня.
— Я обеспокою вас.
— Что за церемонии!
— Grand mersi.
— Мы так давно не видались. В последний раз… Боже, скоро восемь лет! Зимой семидесятого, в Петербурге, и то всего несколько минут; встретились в опере…
— Да. И вы так спешили уехать.
— На другой же день я уехала. Невозможно было — дела: наследство, и притом я была в трауре. Тогда умер мой брат…
— Да, да, да… А вы получили наследство?
— Получила. Но после этого я была еще в Петербурге два раза, искала вас…
— Позвольте, когда?.. Ах, я был за границей!
— Оба раза? — возразила она с легким упреком. — Я вам писала по городской почте…
— Не получал! Это — недоразумение…
— Разъяснять уже поздно. И теперь что ж? Только судьба…
— Судьба — умница; она подслушивает наши желания…
— Ну, бог вас простит!
— Вы милейшая; вот такие женщины… Ну-с, что же наследство? Порядочное?
— Да, деревня.
— Почему же вы не там?
— В деревне? В нынешнее время? Помилуйте. Только идеалист, лирический поэт может вообразить возможность житья в деревне теперь, когда… Помилуйте, мы вконец разорены! Там, кто только может, тот с нас тащит, самоуправство, воровство, кабаки.
Александра Сергеевна спохватилась и замолчала. Это, кажется, уж слишком реально? Что же, он хотел реального… И еще так обидно: как будто уж с провинциалкой ни о чем другом и говорить нельзя. Конечно, это разнообразнее, разговор стал и живее и… словом, легче. Но надо же было подвернуться этому вопросу — деревне! Лет пятнадцать назад она жила у бабушки, в далеком городишке, и туда вовсе не своей волею явился Алтасов. Было очень скучно. Они познакомились, много говорили — время было такое! — «исповедовали» вместе… что-то непохожее на то, что она сейчас сказала… Правда, Александра Сергеевна сознательно и бессознательно давно рассталась с этими «иллюзиями», но Алтасов-то, может быть, еще не расстался. Он еще недавно печатал о «чарующей гармонии», о «светлых образах» — правда, он говорил о прошедшем, но кто ж его знает, какие у него иллюзии теперь? И вдруг так неосторожно сорвалось с языка…
И без того все-то удовольствие какое-то «скрепя сердце»: приехал — занесло его проездом; остался, потому что нет поезда…
Александра Сергеевна отмахивалась от этих размышлений и покорялась, как девица, уже не раз испытавшая необходимость подобной покорности. Все-таки лучше, чем ничего. Все-таки вот гость, и петербургский, и литератор, и ночует у нее в доме — говори, кто что хочет! Ах, боже, неужели уж так всех и слушать! Отлично! Вот и умна, что всегда одета с утра, не распущена по-провинциальному. Но и вообще, что же особенно провинциального? И склад, и понятия — уж, кажется, вполне порядочного круга; уж очень он будет разборчив, если что найдет… Только вот сорвалось о деревне. Но и о деревне какой же образованный человек нынче думает иначе?
Алтасов между тем улыбался.
— Дорогая моя, — сказал он, подавая ей руку, — я вижу, вам тяжело выговорить старому другу, что мы оба вместе были жестоко молоды и… глупы. Да?.. Ничего. Свидетелей нет: сознаемся вместе.
Александра Сергеевна передохнула, впрочем еще не совсем понимая.
— В какую прелестную пору жизни мы узнали друг друга, — продолжал Алтасов, — полные веры, полные надежд! Мы были не безумное «молодое поколение», но сильнее его: я — раненый боец, вы — самоотверженная женщина!
Александре Сергеевне мелькнуло, что в ту эпоху ей было за тридцать, и никто не сватался, и у бабушки было очень скучно…
— Мы верили, надеялись и… обманулись, — продолжал он. — Обыкновенная история. Мы не первые. Мы платимся за свое заблуждение страшной усталостью; что же, надо согласиться, многие поплатились и больше, — договорил он, слегка понижая голос.
— Да! — ответила Александра Сергеевна.
— Зато мы прозрели. Не будем неблагодарны, — начал Петр Николаевич серьезно, — и если в этом море житейском мы не разбились и не потонули, вспомним высоконравственное миросозерцание нашего великого поэта: «Нас было много на челне»[169]. Уцелел один; он сушит на солнце свою белую одежду и поет… Образ-то какой! — вскричал он с восхищением. — Вот художник!
— Художник! — повторила Александра Сергеевна.
— Милая вы моя! — сказал Алтасов, опять пожимая ее руку. — Ну, рассказывайте же, рассказывайте, да аккуратнее: цифры и имена собственные. Как поживаете, как что. Теперь-то вы свободны, обеспечены.
— Да, я таки выдержала срок. Ах, эти житейские мелочи!
— Знаю, знаю.
— Они убивают! Что же? Ведь мы, женщины, бесправны; мы должны существовать на четырнадцатую часть. Ну-с, я и существую на оную — вы видели у бабушки, между тем как мой брат…
— Наслаждался жизнью. Это тогда говорили.
— Я говорила? Никогда!
— Не вы, не вы. Я слышал. Он был некогда ополченец, ваш брат? Потом жил безвыедно в деревне?
— Да… принужден был жить.
— В той, что теперь ваша? Что же он, по крайней мере оставил ее в порядке?