«Мою поэзию…» Мою поэзию две матери растили, баюкая и молоком поя: и мать моя родимая — Россия, и Куба — мать приемная моя. Качаемый метелями суровыми, я буду вечно, легок и высок, кружиться над сибирскими сугробами, как фрамбойана алый лепесток. И над тобою, молодой, светающей, зеленая кубинская земля, останусь я нетающей, летающей снежинкою со станции Зима… 1962 «Поэзия…» Поэзия — не мирная молельня. Поэзия — жестокая война. В ней есть свои, обманные маневры. Война — она войною быть должна. Поэт сражаться, как на фронте, вправе, когда он прав, идя в огонь и дым. Поступки тех, кто на переднем крае, понять ли жалким крысам тыловым? От фронта в отдалении позорном они крысиным скепсисом больны. Им, крысам, смелость кажется позерством и трусостью — стратегия борьбы. Кричать герою: «Трус!» — попытка трусов себя возвысить, над героем встать. Поэт, как ясновидящий Кутузов. Он отступает, чтобы наступать. Он изнемог. Он выпьет полколодца. Он хочет спать. Но суть его сама ему велит глазами полководца глядеть на время с некого холма. В движение орудья, фуры, флаги приводит его властная рука. Пускай считают, что на правом фланге сосредоточил он свои войска. Но он-то, он-то знает, что на левом, с рассвета ожидая трубача, готова к бою конница за лесом, ноздрями упоенно трепеща. Поэт воюет не во имя славы и всяческих чинов и орденов. Лгут на него. И слева лгут, и справа, но он с презреньем смотрит на лгунов. Ну, а когда поэт — он погибает, и мертвый он внушает им испуг. Он погибает так, как подобает, — оружия не выпустив из рук. Его глаза боится тронуть ворон, Поэт глядит, всевидяще суров, и даже мертвый — он все тот же воин, и даже мертвый — страшен для врагов. 1962 «Какая-то такая тишь…»
Какая-то такая тишь со скрытым смыслом, самым высшим, что все, о чем заговоришь, должно быть равным этой тиши. Какая-то такая даль во всем – от счастья до страданий, что жизни дарственная дань должна быть равной этой дали. Какая-то такая ты — соединенье тиши с далью, что шум вчерашней суеты я ни во что теперь не ставлю. Мои стихи сейчас тихи и мне же светят отдаленно, как этих снежных гор верхи в окне летящего вагона. На суету я уповал. Я жил без тиши и без дали. Казалось, всюду успевал, а это были опозданья. Я жить хотел быстрее всех. Я жаждал дел, а не деяний. Но где он, подлинный успех, успех, а не преуспеянье?! Простите, тишь, и даль, и ты. Каким я был, я не останусь. Я к суете сожгу мосты и с вами больше не расстанусь. И, суетой необольстим, во всем – от шутки и до стона — я буду сильным и большим. Все остальное – недостойно. 1962 Трусливым добрякам Не может добрый быть трусливым. Кто трусит – тот не так уж добр. Не стыдно ль за себя трястись вам и забывать, что смелость – долг?! «Добро должно быть с кулаками!..» А где же ваши кулаки? Вы, кто зоветесь добряками, вы подлецы – не добряки. Когда друзей напрасно били, кастетом головы дробя, вы их любили? Да, любили. Но вы любили… про себя. Когда их те клеймили всуе, кому б самим держать ответ, из доброты не голосуя, вы удалялись в туалет. А после, вам на удивленье, всем неразумным напоказ, нерасторопных, как тюленей, поодиночке били вас. Неужто же за столько лет понять на шкурах не смогли вы: кастет сильнее, чем эстет, прекраснодушный и трусливый! 1962 |