Вологодские колокола В колокольно-березовой Вологде, отдохнув от охоты слегка, мы бродили с товарищем вольные — как два истинно вольных стрелка. После памятной встречи с правительством в шестьдесят вроде третьем году, удивлялись мы жизни провинции, словно ходикам на ходу. И вошли мы в музей краеведческий под урчанье пружинных дверей, где был полный покой человеческий из-за множества стольких зверей. Мы глядели на чудные чучела, на коллекции древних монет, и все то, что в столице нас мучило, постепенно сходило на нет. Думал я – может быть, искупаются изверженья вулканные тем, что полезные ископаемые собираются кем-то затем. Может, было не очень-то вежливо, только нас на последнем шагу привлекла одинокая вешалка в пустовавшем стеклянном шкафу. И старушка, с вязаньем стоявшая, пояснила, как только могла: «Здесь писателя нашего – Яшина фронтовая шинелка была. Сняли нынче-то. Воля господская, а три пули шинелку – насквозь. Свадьбу он описал вологодскую, да начальству, видать, не пришлось». И как будто в дерьме искупались мы, не смотрели мы по сторонам, и полезные ископаемые стали вдруг отвратительны нам. В колокольно-березовой Вологде, где кольчугой ржавеет река, шли со взглядами, в землю вогнанными, два обманчиво-вольных стрелка. Мы взбирались на дряхлые звонницы и глядели, угрюмо куря, на предмет утешения вольницы — запыленные колокола. Они были все так же опасными. Мы молчали, темны и тяжки, и толкали неловкими пальцами их подвязанные языки. 8 октября 1964, Переделкино Особая душа Нас на шхуне двадцать восемь душ. Мы на двадцать восемь делим куш, а добычи нету – держим шик и на двадцать восемь делим пшик. Только между нами, кореша, есть одна особая душа. Рассказал нам знающий еврей: парень был в охране лагерей. Среди нас ни бога, ни судьи. Он теперь матрос второй статьи. Так же, как и мы, белуху бьет. Так же, как и мы, бывает, пьет. Как и все, имеет сундучок, где носки, бельишко, табачок, но у Пьехи – миль пардон! – Эдит по игле в любом глазу сидит. Шутка с фотографией странна, даже жутковатенька она. Но ведь не живая, а портрет. Как ни уколи, а боли нет. Может, парень и не виноват. Просто дали в руки автомат, вот он там на вышке и стоял и, быть может, даже не стрелял. А быть может, он исподтишка хлеб совал упавшему ЗК, не пуская в дело свой приклад… И такие были, говорят. Кто узнает – как он там служил… Вроде бы наград не заслужил, но чертой невидимою он от команды нашей отделен. Как-то были мы навеселе, ну а он стаканом на столе вдруг накрыл беднягу прусака, усмехнувшись криво: «Стой, ЗК»! Приподнялся над столом стакан. Побежал счастливый таракан. Но стакан был цепок – не зевал, он то отпускал, то накрывал. Парень тем стаканом – хлоп да хлоп так, что вдруг прошел по всем озноб, и, прервав нечистый странный смех, вырвал у него стакан стармех. Парень заюлил и зашустрил: «Что вы, братцы… Я же так, шутил…» Но молчали хмуро кореша. Что сказать? Особая душа. 8 октября 1964, Переделкино Деревенский
О чем поскрипывает шхуна? Не может быть, что ни о чем, когда, дыша машиной шумно, несется в сумраке ночном. О чем под скрип ее вздыхает матрос, едва успев заснуть, и что сейчас ему вздымает татуированную грудь? Когда, вторгаясь в тучи косо, елозя, ерзает бизань, во сне усталого матроса вдруг прорезается Рязань. И шхуна тросами, снастями скрипит, скрипит ему впотьмах о снеге детства под санями, о кочерыжках на зубах. Он просыпается не в духе. Он пляшет с мрачным криком: «Жги!..» внутри разрезанной белухи, чтобы просалить сапоги. Он от команды в отдаленье молчит, насуплен и небрит. «В деревню хочется, в деревню…» — он капитану говорит. И вот в избе под образами сидит он, тяжкий и хмельной; и девки жрут его глазами — аж вместе с бляхой ременной. Он складно врет соседской Дуне, что, мол, она – его звезда, но по ночам скрипит о шхуне его рассохлая изба. Уже чуть-чуть побитый молью на плечи просится бушлат. «Маманька, море тянет, море…» — глаза виновно говорят. И будет он по морю плавать, покуда в море есть вода, и будет Дунька-дура плакать, что не она его звезда. Но, обреченно леденея, со шхуны в море морем сбит: «В деревню хочется… в деревню…» — он перед смертью прохрипит. 9 октября 1964, Переделкино |