Так уходила Пьяф И был Париж, был зал, и перед залом, на час искусство прыганьем поправ, острило что-то и вертело задом… Все это было – приложенье к Пьяф. И вот она вошла, до суеверья похожая на грубого божка, как будто в резвый скетч, ошибшись дверью, усталая трагедия вошла. И над белибердою балаганной она воздвиглась, бледная, без сил, как будто бы совенок больноглазый, тяжелый от своих разбитых крыл. Кургузая накрашенная кроха, она, скрывая кашель, чуть жива, стояла посреди тебя, эпоха, держась на ножках тоненьких едва. На нас она глядела, как на Сену, куда с обрыва бросится вот-вот; и мне хотелось кинуться на сцену и поддержать – иначе упадет. Но – четкий взмах морщинистой ручонки! Вступил оркестр… На самый край она ступила… Распрямляясь обреченно, дрожа, вобрала музыку спина. И вот запело, будто полетело, упав от перевешивавших глаз, хирургами искромсанное тело, хрипя, переворачиваясь, – в нас! Оно, летя, рыдало, хохотало, шептало, словно бред булонских трав, тележкой сен-жерменской грохотало, сиреной выло. Это было – Пьяф. Смешались в ней набаты, ливни, пушки, заклятья, стоны, говоры теней… Добры, как великаны к лилипутке, мы только что невольно были к ней. Но горлом горе шло, и горлом – вера, шли горлом звезды, шли колокола… Как великанша жалких Гулливеров, она, играя, в руки нас брала. А главным было в ней – артисте истом, что, поджидавшей смерти вопреки, шли ее горлом новые артисты, — пусть оставляя в горле слез комки. Так, уходя со сцены, Пьяф гремела, в неистовстве пророчествуя нам. Совенок пел, как пела бы химера, упавшая на сцену с Нотр-Дам! 1963 Монолог автомата-проигрывателя Я — автомат в кафе на рю Жосман. В моем стеклянном чреве пластинки на смотру. Я на радость вам и на ужас вам целый день ору, целый день ору. Тишина опасна. Нелояльна она. Чтобы ее не было, внимательно слежу. Мыслями беременна тишина. Вышибалой мыслей я служу. Сам хозяин ценит работу мою. Ловко я глотаю за сантимом сантим. Запросы клиентуры я сознаю — я ей создаю грохочущий интим. Вам Джонни Холлидея? Сильвупле! От слабости дрожит соплюшка под Брижитт. Пластмассовыми щупальцами роюсь в себе, и вот он, ее Джонни, под иглой визжит. Седенький таксист присел на стул, приглядываясь к людям, будто к миражу. Что вы заскучали, месье подъесаул? Я вам «Очи черные» вмиг соображу. Входит в дверь старушка. С нею – мопс. Кофе и ликеру? Сильвупле, мадам! Я вам перекину в юность вашу мост — арию Карузо я поставлю вам. Только иногда о своей судьбе тревожно размышляю, тамуре запустя, какую бы пластинку я поставил сам себе. А я уже не знаю. Запутался я. Может быть, ничто до меня бы не дошло, может быть, ничто не пришлось бы по нутру. У автомата вкуса быть не должно. За что мне заплачено, то я и ору. 1963 Нефертити
Как ни крутите, ни вертите, существовала Нефертити. Она когда-то в мире оном жила с каким-то фараоном, но даже если с ним лежала, она векам принадлежала. И он испытывал страданья от видимости обладанья. Носил он важно облаченья. Произносил он обличенья. Он укреплял свои устои, но, как заметил Авиценна, в природе рядом с красотою любая власть неполноценна. И фараона мучил комплекс неполноценности… Он комкал салфетку мрачно за обедом, когда раздумывал об этом. Имел он войско, колесницы, ну а она — глаза, ресницы, и лоб, звезда́ми озаренный, и шеи выгиб изумленный. Когда они в носилках плыли, то взгляды всех глазевших были обращены, как по наитью, не к фараону — к Нефертити. Был фараон угрюмым в ласке и допускал прямые грубости, поскольку чуял хрупкость власти в сравненье с властью этой хрупкости. А сфинксы медленно выветривались, и веры мертвенно выверивались, но сквозь идеи и событья, сквозь все, в чем время обманулось, тянулась шея Нефертити и к нам сегодня дотянулась. Она — в мальчишеском наброске и у монтажницы на брошке. Она кого-то очищает, не приедаясь, не тускнея, и кто-то снова ощущает неполноценность рядом с нею. Мы с вами часто вязнем в быте… А Нефертити? Нефертити сквозь быт, событья, лица, даты все так же тянется куда-то… Как ни крутите, ни вертите, но существует Нефертити. 1963 |