— Что это была за композиция? — привязался ко мне пастор.
— Ничего особенного, — ответил я.
— Известного композитора?
— Нет, — сказал я.
— Да не лги же ты! — вмешался Тутайн. — Это он сам сочинил.
Пастор погладил меня по волосам.
— Вы благословлены Господом, — сказал он.
Я встал и порылся в растрепанных, пожелтевших нотах. Потом сыграл всю музыку Грига к «Перу Гюнту». Без внутреннего участия. Горы к моей игре не прислушивались, тьма не прислушивалась.
— Это северная музыка, — сказал пастор. — В ней много греха и мало благоговения.
Я многое мог бы ему возразить. Но предпочел промолчать. Гости уже некоторое время заглушали мою игру разговорами. Я воспользовался этим как поводом, чтобы опустить крышку рояля.
Мы собирались уйти сразу же, вместе с другими; но пастор нас задержал. Ему хотелось бы поговорить с нами начистоту, сказал он.
Я уже не помню подробностей этого разговора. Кажется, он длился недолго. Веселость старика исчезла, как сон при пробуждении к действительности. Ужасные тучи вздулись у него на лбу. Тело искривилось, словно под грузом невыносимых мыслей и образов. Пастора опять мучила уверенность, что темнота, наползающая с гор, задушит его, что она заслоняет солнце, чистый и теплый свет которого мог бы его утешить, спасти. Он видел вокруг себя врагов, окруживших долину: точнее, единственного гранитного врага, чудовищную массу вывалившихся наружу внутренностей здешней земли, страшные потроха с выемками, упорно переваривающие пищу. Даже в щебне — это Ничего-кроме-камня, а щебень ждет его тела, чтобы высосать.
Старик еще защищал свою собственность, пока от него не ускользнувшую. Но долго ли он сможет сопротивляться? Фальшивые челюсти у него во рту стучали. Он не мог вынести того, что молодые люди ушли. Он дрожал всем телом и бормотал что-то душераздирающее{327}. Напрасно пасторша пыталась его успокоить. Он ей ответил в сердцах, что для старика утешения нет… После такого долгого и страшного исступления, он попытался взять себя в руки.
— Впрочем, — сказал он, — это Господь так устроил. Он так устроил, а дьявол ему помог. Нам остается одно утешение: надеяться на благодать{328}. На благодать надеяться. Как учит наша религия.
В ту ночь, когда мы возвращались к себе и я измерил всю глубину своей зависти, мы с Тутайном впервые заговорили о том, что нам надо бы обзавестись собственным домом. Построить его где-нибудь в высокогорной долине. Чтобы у каждого из нас было по комнате, и еще — одна большая гостиная. А стены чтобы были сложены из гранитных блоков.
* * *
Элленд опять протрезвел и показался нам. Он вел себя с нарочитым дружелюбием, словно не исключал возможность, что мы слышали все проклятия, которые он тайком посылал в наш адрес. За несколько дней до Йоля он торжественно сообщил, что вынужден повысить цену за проживание на крону в день. Обороняться против этой атаки мы не стали. Мы не хотели покидать Уррланд и предпочли платить дань, которую Элленд потребовал с нас за право остаться.
Предвесенние месяцы, февраль и март, проявили себя чудовищными небесными эксцессами. Неудержимо моросил дождь. Туманы приходили на смену тяжелым тучам, а тяжелые тучи — на смену туману. Повсюду среди дорожного щебня гортанно клокотали ручьи. Река больше не имела ложа. С гранитных барьеров стекала зеленовато-черная влага; мхи и вереск плавали, как водяные растения, на поверхности нескончаемого болота; только это болото, не просыхая, сложилось в складки гор. Земля превратилась в навозную жижу, в которой утопленниками торчали деревья с обнажившимися корнями. Стоило выйти из дому хоть на четверть часа, и ты возвращался в насквозь промокшей одежде. Фьорд утратил все волны и теперь простирался сплошной серой гладью, отутюженный неутомимыми каплями. Удары весел становились слышны, лишь когда лодка подплывала к самому берегу, и неожиданность этого звука граничила с чудом. А разносящийся в воздухе грохот лавин, наоборот, казался чем-то привычным. В домах дела обстояли хуже некуда: каждый путался под ногами у другого, и при этом каждый норовил выместить на другом свою злость — и вымещал, или они распалялись оба. Однако всему найдется укорот. — Думаю, что мы, Тутайн и я, спаслись, потому что не прерывали работу, время от времени сушили свои пальто и с неустанным любопытством присматривались к этим серым бессолнечным дням.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Когда наконец пришел май и солнце засияло над Вангеном, когда зелень полезла из земли, будто ее выманили колдовские чары, когда на березах прорезались первые красные листочки, которые вскоре превратились в зеленые облака на ветвях, когда воздух приобрел непостижимый привкус тепла, когда повсюду распахнулись двери хлевов и коровье мычание вырвалось наружу, когда в кузнице наковальня и молот опять принялись весело петь с раннего утра и до вечера, потому что лошади получали новые подковы или им меняли подковные гвозди, когда люди начали приводить в порядок земледельческие орудия, точить и закалять буры для каменистых грунтов, когда река утратила первую ярость, с которой недавно наводняла долину, и мутные снеговые потоки очистились, так что теперь взбухшая река несла черно-зеленую чистую жирно поблескивающую воду, когда плотники подрядились строить новый дом у входа в долину, когда обе лавки совсем опустели, когда лошади, с которыми крестьяне спускались с гор, опять подолгу стояли, привязанные, на рыночной площади, когда человеческая суета сделалось повсеместным явлением, а тоска скотины, хотящей попасть на сетер, стала неудержимой — и пастор опять расхаживал по дорогам с улыбкой, и довольный Элленд время от времени показывался в открытых дверях отеля, и старый ленсман бранился из-за коз, которых гонят прямо через площадь, и Сверре Олл совершал первые пробные рейсы на своей моторке, и каждый человек с удовольствием делал то, чем уже давно намеревался заняться, — когда горы снова каждый день сверкали на свету, просыпались с алым, как розы, челом, а засыпали пурпурно-золотыми: тогда все, и люди и животные, претерпели превращение в своих душах. Любовное томление было как красивая песня, как раннее красивое цветение деревьев, и жажда была желанна, потому что любой напиток услаждал, и голод казался приятным предварительным этапом трапезы. Тутайн и я, мы поднялись к сосновому лесу — высоко над Вангеном, — который всю зиму простоял черный, припорошенный снегом, а теперь приобрел золотисто-коричневый оттенок. Мы искали место для дома. Высокогорная долина за этим лесом представляла собой огромный круг серого гранита. Кое-где еще сверкали белые сугробы. Карликовые березы, на которых только-только появились почки, вечный можжевельник, вереск, черника, мох, плауны, брусника, преждевременные цветы, нетерпеливые травы с острыми длинными голубовато-зелеными копьевидными листьями между увядших стеблей…
— Здесь или еще где-нибудь, — сказал я.
— Как ты притащишь сюда рояль?
— Надо попытаться.
Еще где-нибудь — это мог бы быть горный массив Ховден или высокогорные долины по ту сторону озера, которые тянутся до Скорскавла. Северная сторона фьорда, сплошная каменная стена, слишком крута. Овцы да козы и те едва находят в расселине тропу, ведущую к немногим поросшим травой склонам… Так что мы отправились к сетерам Ховдена, пока туда не пригнали скот и первые летние обитатели хижин не устроились спать на своих жестких исполинских кроватях. Мы оказались на крыше норвежского мира. Плоская, лишь по видимости слегка волнистая, простиралась эта бело-серо-розовая земля до самого Ютунхеймена{329}. Долины, фьорды, все следы человеческой деятельности были скрыты от наших глаз — лежали, погребенные, где-то в провалах высокогорного плато. Царство без людей, красивое и пустое, полное замедленного времени, полное неведомых красок, где смерть, настигающая животных, представляет собой белый холодный огонь. Где всему гниющему даруется саван из ледяных звезд.