Нельзя признавать такой стыд инструментом для поддержания нравственности. Нельзя ссылаться на него как на аргумент, когда ты говоришь или пишешь. Ему нельзя доверять.
Но мне от него никуда не деться, потому что меня воспитали определенным образом. Мне придется этот стыд отбрасывать, раз за разом, когда моя память будет вспыхивать красками подлинной реальности. Стыд будет меня унижать, искажать мои слова, затруднять для меня познание правды. Стыд будет ненавидеть точность моих воспоминаний: мою самую собственную собственность. Стыд будет мне нашептывать, что я стану виновным, если не воздвигну между собой и своей судьбой эту нравственность, эту меру: а в действительности — его нравственность, его меру.
Я понимаю: легко устыдиться и потом всё забыть. Но я не хочу забывать. Я все еще хочу подвергаться опасности погибнуть, так и не освободившись от своих заблуждений. Хочу исхитриться и стряхнуть с себя приговор, вынесенный мне миром. Хочу оставаться отщепенцем, пусть даже со слабыми силами. Стоять на краю надежды и ни в чем не раскаиваться. Ни одного человека больше не считать своим другом и все же выстоять: потому что то время еще здесь — время моего прошлого. Потому что мой образ жизни не хуже, чем у других.
У меня не было привилегий по рождению. И я ничем из общей массы не выделяюсь. Мама могла любить такого заурядного человека. Отец же ему — то есть мне — не доверял. Я сомнительная фигура. Хотя машина моих внутренних органов всегда работала и сейчас работает почти без сбоев… А вот мысли тяжелы на подъем, и в них мало радостного. Сравнивая себя с другими людьми, я понял, что мои духовные задатки вполне заурядны… но тем не менее противился нравственным меркам большинства. Только одну способность — после того, как обстоятельства заставили меня ее обнаружить, — я с усердием пытался в себе развить: склонность и умение сочинять музыку. То, что во мне прячется талант и его можно выманить наружу, было для меня неожиданностью. Поначалу я не собирался углубляться в дебри, продираться сквозь которые можно лишь ценой огромных усилий. Я хотел того же, чего хотели от меня родители: переходить из одного учебного заведения в другое и в конце концов стать образованным человеком. Только однажды я поддался желанию приблизиться к авантюре, для которой тогда еще недостаточно окреп: мне захотелось хотя бы извне притронуться к тому, что прежде никак не обозначалось. Судьба тотчас обставила меня своими шахматными фигурами, как если бы я был преступником. И разыграла эти фигуры против меня. Среди них был и Тутайн, Альфред Тутайн. Он оказался той силой, которая выбила меня из привычной колеи, привела к отчуждению от отца, матери и их воли, столкнула мою возлюбленную в Непостижимое, а потом совершила вместе со мной путь через леса и заболоченные низины. Без Альфреда Тутайна моя жизнь сложилась бы по-другому. Но поскольку жизнь сложилась так, как сложилась, отречься от нее я не вправе. Раскаяться? — Я не могу раскаяться в том, что я такой, каким стал. Стыдиться прожитой жизни? — Для этого надо потерять всякий стыд. Постараться стать лучше? — Где я найду это лучшее?
Когда проповедник Лиддон из собора Святого Павла в Лондоне стоял у гроба Чарльза Дарвина, чтобы благословить тело ученого-еретика, прежде чем оно будет предано земле, он облегчил свою совесть, но и избежал негодования собравшихся, воскликнув: «Свят этот факт!» Sanctus, sanctus Dominus Deus Sabaoth. Pleni sunt coeli et terra gloria tua{17}.
Чем бы мне помогло, если бы я не помнил о фактах? Ни о небе, ни о земле, ни о Природе, всегда мне симпатизировавшей? Ни об Альфреде Тутайне? Не помнил бы ни о плохом, ни об опасностях, ни о конфликтах и их разрешении? Ни о самом месте действия? — Если бы я уклонялся от воспоминаний? Я бы тогда раскаялся? И больше бы не хотел той жизни, которая была и остается моей?
Я должен хотеть вспоминать. Память это и есть моя мера. Я не вправе быть человеком, который через каждые двадцать четыре часа всё забывает{18}. Я хочу попытаться вспомнить себя. Я должен дать полный ответ. Полный ответ? — Он где-нибудь да прервется. В нем обнаружатся десятки тысяч лакун. Не бывает, чтобы поток переживаний полностью обратился вспять. Никакой сон не будет для этого достаточно протяженным, никакой мозг — достаточно точным. Повсюду захлопываются двери. Я знаю, знаю, что двери захлопываются. Двери захлопывает Сильнейший. Ни один завоеватель, когда умрет, не удержит в руках захваченные страны. Ему могут бросить лишь несколько комьев земли…
Я признаю свое смятение; но я все-таки пишу. У меня есть план{19}.
Декабрь{20}
Уже много дней ледяной ветер с востока носится над землей. Он жадно слизал первый снег. Земля опять обнажилась. Стеклянный холод меняет вид земной коры. Едкая снежная пыль звенит над полями. Покачиваются голые лиственные деревья, утратившие гибкость и тихо потрескивающие. Так обстоит дело по краям глубоко промороженных лугов. Дальше в лесах болотистая мягкая почва, внезапно изменившись, уподобилась застывшему цементу. Корни растений оказались вплавленными в неумолимую каменную породу. Краски, которые дарит солнце, настолько прозрачны, что на них больно смотреть. Тени света — как удержавшаяся синяя ночь.
Воздушный океан, когда в него вламывается тьма, пропитывается жестокостью. Земля больше не имеет ни дымки, ни запаха. Вчера я видел, как ярко сияющая Венера стояла под лунным полумесяцем. И казалось, вместе с лучами этих небесных тел на нас дождем падает холод мирового пространства. Ко мне подкралось предощущение смерти. Безутешно стояла в жилах теплая кровь, посреди этого вторгшегося к нам холода. Я думал о животных, которые где-то дышат, об отвернувшейся от нас стороне лунного лика: о которой говорят, что ее сущность, будто бы, — это холод, теряющийся во всепожирающем веянии Бесконечности.
Я шел по проселочной дороге. Меня знобило, сердце мое отчаялось.
Зима пришла вовремя. В лесах опять гулко звенят топоры. Деревья, отделенные от корней, опрокидываются. На дорогах можно увидеть телеги, груженные тонкими березовыми стволами. Крестьяне думают, что заранее заготовленного запаса дров, может, и не хватит, если зима будет суровой и долгой. Из лошадиных ноздрей тянутся струйки мягкого белого пара.
У меня же домашних забот не прибавилось. Гумно и сарай заполнены сложенными в штабеля дровами. Для меня зима с давних пор означает жизнь в натопленных комнатах. Дом, который мы, Тутайн и я, для себя построили, это зимний дом с толстыми стенами и глубокими оконными нишами, с тяжелыми потолочными балками, двойным половым настилом и утеплителем из глины и опилок. Мои предварительные меры — из года в год все те же. В лесу, по ту сторону от утесов, по моему заказу валят березы; иногда на лесных аукционах я покупаю древесину твердых сортов. Стен Кьярвал, мой сосед (его двор находится в нескольких километрах, за холмами), помогает привезти все эти поленья. Тот же Стен Кьярвал летом доставляет мне два-три воза сена, а осенью — десять мешков овса. Я покупаю у него этот корм. Он также обрабатывает для меня полосу пахотной земли возле луга. У меня самого нет сельскохозяйственных орудий: мы их никогда не имели. Хлеб насущный, как принято говорить, то есть все необходимое для жизни, я приобретаю на те проценты, что получаю от банка в Ротне. Это чудо, но там в самом деле лежат мои деньги, и капитал увеличивается. Несмотря на кое-какие испытания и опасности, наследство, которое мне досталось от Георга Лауффера, суперкарго, сохранялось на протяжении десятилетий. Оно обеспечивало пропитание мне и Альфреду Тутайну, пока он был жив. И если порядок в этой стране не рухнет — в результате войны, или разрушительного кризиса, или банкротства, — оно будет служить мне и дальше, как сказочный слуга. Нельзя сказать, что это имущество приобретено честным путем. Оно почти так же сомнительно, как краденое добро. Это чудо — что я могу кормиться и одеваться, иметь досуг и держать лошадь. Я отношусь к числу бездельников, хотя у меня есть привычные занятия и я пишу музыку. — Когда-то я думал, что стану ученым человеком. Каждый, кто знал меня, не сомневался, что так и будет. Но авантюра отвлекла меня от моей цели.