Я решил, что в праздники напьюсь.
В мясной лавке приобрел два килограмма сочной говядины. Я намеревался устроить себе настоящее пиршество.
И еще я купил фрукты, орехи, сушеный инжир, печенье, шоколад, марципаны.
Я хотел налакомиться всласть, как ребенок.
И свечи купил я, цветные и белые, много полных коробок — чтобы их хватило до Крещения.
Чтобы приукрасить себя, я купил пару перчаток.
Для Стена Кьярвала — шапку из овчины, для его жены — шелковую шаль.
Усердные продавцы пообещали мне, что сами отнесут всё в коляску.
И я зашагал по улицам: лишний человек, получающий случайное пропитание, почитаемый только лошадью и собакой и двумя-тремя ревнителями музыки. Тот, чья мать умерла, чья любимая — на дне океана, чей друг — жуткий скелет, запертый в крепком сундуке… А он тем не менее собирается отпраздновать Йоль.
* * *
Праздники, как бы сами собой, заполняются ничегонеделанием. В этом состоит часть их праздничности, но из-за этого же ими легко пресытиться. Даже моя повседневность отлична от них. У меня есть регулярные занятия, пусть и не очень важные. Я поддерживаю порядок в доме и в маленьком саду (настолько маленьком, что пока никто из моих посетителей его не заметил), ухаживаю за лесом, весной высаживаю детенышей деревьев, строю потихоньку большую стену из бутового камня в качестве ограды для лошадиного выгона, распиливаю бревна для печи, колю дрова, кормлю и чищу Илок. Я ношу рабочую одежду и не боюсь грязи. (Хотя подростком испытывал отвращение к навозу и нечистотам.) А главное: я брожу по полям, по вересковой пустоши, по лесу, смотрю на землю, на ее травы, на многообразие ее растений, на лужи, по краям которых растет ситник, — неважно, жидкие или превратившиеся в лед, — на утесы, эти уходящие далеко вглубь фундаменты нашего острова. Потом я ставлю определенные задачи перед своими мыслями: да, принуждаю себя долго и четко думать. Правда, я не могу помешать тому, что мой дух, затерявшись в грезах, порой разрушает такое намерение. Мое обычное упражнение состоит в том, что я отдаляюсь от себя самого, становлюсь другим и принуждаю этого другого решать задачи, которые я перед ним ставлю. Выйдет ли результат хорошим или плохим (как правило, этого нельзя распознать), он не обременит общественность, потому что не будет доведен до ее сведения, разве что — в измененном до неузнаваемости виде. С помощью моих решений, расчетов и представлений не построишь мостов, не произведешь машин и не установишь новых правил поведения. — Смесь магического и реального мышления, чувственное проникновение в феномен необъяснимых прозрений{46}: вот корень, из которого выросло мое дарование или моя тоска по музыке. Напрасная греза о лучшем мироздании принудила меня приблизиться к реальности там, где эта реальность менее всего напрашивается на критику, — где нет убийств, совершаемых ради пищи для желудка: в гармоническом плане ее форм, в математике роста и умирания, в царстве чисел и ритмов, в грандиозном звучании, амплитуда которого колеблется от громоподобных голосов солнц и гор до ненарушимого молчания. — Лет двадцать назад я начал просчитывать музыку — так я это иногда называю. Правда, время от времени я чувствую крылья гения, и царство, куда я вступаю, наполнено бархатной чернотой, так что я забываю всю зелень и свет и только прислушиваюсь. — Но я не осмеливаюсь — да и не хочу — поверить в то, что это ангел во мне шевелит крылами, что это моя поэзия и мое мышление — моя собственность{47}. В конечном счете мне принадлежит лишь хрупко-недостижимое — мука пребывания на границе. Я нуждаюсь в рабочем инструменте учения о композиции. Я рисую на бумаге ноты. Я делю временные отрезки ритмически. Я побуждаю мелос подниматься и опускаться. Я даю ему спутников. Я радуюсь искусным канонам. Иногда я пою, будто меня принуждает к этому интуиция. Однако я точно знаю, что на самом деле лишь экспериментирую с возможностями гармонии, шаг за шагом углубляюсь в чашу неисчерпаемых вариантов гармонического и мелодического потока. Холм ритмически расчлененной гаммы доставляет мне радость. Порой я проводил целые дни и недели, варьируя ритмическое членение одной линии. Всегда находится некое гипотетическое решение, которое тебе не дается…
Итак, в будни у меня есть привычные занятия, и я частично освобождаюсь от них, когда в праздничной комнате с затуманенным взглядом сижу перед горящими свечами (а они горят почти целый день) и изобильно насыщаю желудок, а мои мысли благодаря вину становятся неотчетливыми, но умиротворенными… Порой я говорю себе, что стена, которую я возвожу, которую мы с Тутайном начали строить вместе, есть нечто долго-Длящееся. И что когда-нибудь Кто-то восхитится этой работой. Много тысяч больших камней уже уложены рядом друг с другом и один на другой. Много поколений лошадей и коров будут пастись за этим ограждением…
Итак, праздничные дни делают меня ленивым, меняют меня. (Тутайн уже лет тридцать назад ввел у нас в обычай периодическую праздность.)
Я чищу лошадь, долго стою у плиты, чтобы приготовить еду. Пудель жадно принюхивается к запахам, обещающим нечто необыкновенное. Вино, свечи, дни, которые в каждом доме несут на себе отблеск отдыха и наслаждения, переносят меня в непривычный ландшафт потенциальных жизненных возможностей: мне грезится заурядное счастье, жизнь, мне не принадлежащая, — такая, какой живут другие. Я бы хотел подняться, переступить порог и забыть то, что вот уже почти пятьдесят лет зовется Густавом Аниасом Хорном. Но одновременно я этого не хочу, а хочу еще более диким образом — как если бы всё сжалось в один день — быть тем, чем я был, десятилетие за десятилетием. Вместе с дыханием одной секунды на мои губы ложатся дико-сладостные мгновения всех кардинальных решений, из-за которых я на протяжении жизни терял себя. Я испускаю стон, словно в дурмане тяжелого сладострастия. Серый вечер уже прислонился к оконным стеклам. Я зажигаю двойное количество свечей, чтобы отметить великий праздник: что я еще здесь. Еще крепко держу в руках то, что было подарено только мне, никому другому: мою судьбу. Я отчетливо чувствую, что люблю эту жизнь, что не задаюсь вопросом, как она кончится. Я беззаботно вонзаю зубы в этот плод. И пусть мне не хватает земных сил и чувственных влечений, пусть я дилетант во всем, что касается мужества, потребного, чтобы рвануть к себе удовольствия, я все-таки не презираю самое ценное — что мне дано быть плотью в потоке изменчивых часов — и не размениваю такую благодать на мелочные нравственные предубеждения. Я знаю: за это ощущение — что я бытийствую здесь — придется платить. Плод жизни наполовину горек. А после будет так, как если бы меня никогда и не было. И получится: я прожил обычную жизнь, которая возникла и сошла на нет.
Январь{48}
Зима обустраивалась, пуская в ход все средства. Еще в дни Йоля голубовато-серые облака поползли от линии горизонта вверх. Ветер, обрушившись сам в себя, затих. Тепло, в виде пара, скапливалось, будто ему предстояло размягчить спекшуюся корку земли. Влажный снег падал хлопьями. На промерзшей почве он превращался в лед. Все новые белые массы, сталкиваясь в зените, взрывались и сбрасывали вниз свое содержимое. Кроны деревьев склеивались. Множество белых лент, повторяющих контуры ветвей, сплеталось в густую сеть, затемняя прежние просветы. То там, то здесь снежная пыль, шурша, осыпалась с перегруженных веток. И самые слабые с пронзительным треском ломались: они не могли ни нести на себе такой груз, ни стряхнуть его.
Теплые воздушные потоки бессильны против туч с их ледяным грузом. Тучи продолжали себя вытряхивать, пока не засыпали даже самое защищенное пятнышко щетинистой неровной земли. Только деревья и высокие кусты порой выдавали тайну: что под безупречной бесплодной белизной скрывается бурая топь. Когда замело всё без остатка, воздух прояснился, стал разреженнее и холоднее. Еще раз, ночью, выпал снег. Он был мелким, как пыль. И с тихим пением, словно коса в руках у ветра, перемещался по стеклянистому подстилающему слою. Вскоре, когда нагрянул мощный поток ужесточившегося холода, этот снег потерял себя, слившись с более ранними снежными слоями. Еще до Нового года по улицам начали ездить на санях. А это такая радость: скользить в разных направлениях по местности, которая утратила границы и собственное лицо! Лошади без малейших усилий тянут легкие сани. Снег, выдранный шипами на подковах, брызжет из-под мелькающих копыт. А меланхоличный и сладостный перезвон бубенцов! Разве может наскучить этот разреженно-текучий бронзовый звук, одновременно вопрос и ответ?