Я поехал вниз к морю; потом вдоль побережья на восток. Соленой воде не удавалось полностью растворить падающий снег. Вдали она, черная и подвижная, закручивалась в маленькие волны; но у берега вздымалась и опадала, как мутная каша, вязкая из-за нерастаявших ледышек. В гавани все выглядело еще более по-зимнему. Там образовались первые льдины и быстро нарастали новые — вокруг плавучих снежных комьев. Несколько катеров, пришвартованных возле причалов, уже покрылись ледяной коркой. Это было начало ледостава, который за первые январские дни продвинулся далеко в море… Теперь вдалеке колышутся могучие зеркально-гладкие поверхности. Люди на набережной говорят, что по замерзшему морю можно отойти от берега на километр. И что к завтрашнему дню это расстояние удвоится. Почтовый корабль до нас уже не добрался. Он, видимо, застрял южнее, в какой-то гавани. Мы отрезаны от внешнего мира. Люди только и говорят об этом. Откладывают свои планы на потом… Глупости! Мы не нуждаемся во внешнем мире. По крайней мере, в ближайшее время. Никто здесь не умрет с голоду. Никто не замерзнет. Об этом позаботились заранее. Придется, правда, обойтись без каких-то писем и каких-то товаров. Но есть ли что-нибудь более излишнее, чем сообщения, не являющиеся безотлагательными, и товары, про которые ты пока не знаешь, что с ними делать?.. Так что лично я рад сложившейся ситуации и наслаждаюсь зимой, которая день ото дня становится могущественнее, переползает уже с суши на море. Никто не угонится за ней — шагающей по ночам семимильными шагами. Торговцы, правда, злятся, что отрезаны от новых поступлений. Ведь авторитет их растет по мере расширения торговли и умаляется, когда наступает застой в делах. Торговцы-то и устраивают все так, что другие люди повторяют за ними их мнение.
* * *
(Тут можно бы рассказать историю опечатанной двери. Кому-то эта история покажется скучной или бессмысленной. Ведь давно уже было высказано суждение: веревку с пломбой перерезал Альфред Тутайн. Он сам в этом признался; его сообщение не дает повода для сомнений. Однако нашлись еще два человека, готовых признаться в том же. И если бы не неумолимая временная очередность, эти трое были бы одинаково виновны. Да, суперкарго, как и я сам, прикасался рукой к печати, словно испытывая ее на прочность. Гонимый неукротимым желанием найти какое-то решение, он снова и снова возвращался к этой двери, и с каждым разом крепло его намерение: спровоцировать мятеж. Он произнес волшебное заклинание, призывая дверь открыться. И поставил свою магическую формулу под знак готового к действию ножа. Воля его мало-помалу сделалась настолько безоговорочной и исключительной, что только появление Другого помешало ему исполнить задуманное. — Этот Другой взял вину на себя. — В решающий момент воля суперкарго осуществилась сама собой, благодаря одной только силе его желания. Появилась вторая судьба — и, словно выпрашивающий подаяние нищий, прицепилась к судьбе суперкарго, чтобы исполнить ее предназначение. Серый человек никогда потом не оспаривал — однозначно — тот факт, что печать сломал он сам. Может, он видел только свое желание, тогда как собственные поступки в той тягостной ситуации оставались для него неосознанными.
Альфред Тутайн стал убийцей. Пропасть между убийцей и субъектом невысказанного желания, так и не вылившегося в преступление, на первый взгляд кажется непреодолимой. И все-таки ужасная картина случившегося, которая возникла не перед его глазами, а лишь в голове, по ту сторону лобной кости, заставила суперкарго покончить с собой. — Или все дело в утрате корабля, в том, что бюргерская честь требовала искупительной жертвы? Но если речь шла о жертве ради сохранения чести, то почему суперкарго украл корабельную кассу? — Молчание всегда самый адекватный ответ.
Оттого ли, что моя душа была искривленной или неопытной, я разделил свою жизнь с преступником? Поступил ли я так, следуя неотчетливому тоскованию, врожденному или приобретенному? Не запятнало ли меня еще больше то, что серому человеку я все простил: и недоразумения, которые возникли из-за него, и неведомые грехи его желаний?
Я вновь и вновь сопоставлял рассказ Альфреда Тутайна с переживаниями, которые сам испытал в те же часы. Это был тот же временной промежуток, несомненно. И действия людей перекрещивались. Только когда кто-то один удалялся, другой отваживался выйти вперед. В этом зубчато-шестеренчатом механизме дело доходило и до столкновений, соприкосновений. И все-таки, при всей слаженности такого хаотического порядка, существовали различные реальности, которые не смешивались и были друг для друга закрыты… Похожей на жизнь звезд, разделенных миллионами световых лет, была в те дни совокупность наших одиноких существований, соединенных только законом гравитации. Но мы этого не знали. Мы разговаривали друг с другом; это нельзя назвать удачным общением. Мы не понимали, что воздух остается прозрачным только до границы узкого круга наших представлений. Мы все тогда были отделены друг от друга. И потому вокруг нас, словно завесы, падали тени.
Однако печать на двери взломала рука того, кому больше всего приспичило. — Ведь и в трактирной драке гибнет обычно не тот{49}, кто был вечным пьяницей или завсегдатаем заведения.)
Взбивающий воду пароходный винт мало-помалу вытаскивал меня из сна. Я чувствовал дрожание стен, слышал шипящий водоворот и звуки отбрасываемых лопастями струй. Так было и в прежние утра. Но в тот день я, проснувшись, остался лежать на койке и обдумывал события прошлой ночи. Мне казалось, что наша с Альфредом Тутайном дружба существует уже давно. Но одновременно я чувствовал, что мне любопытно, как выглядит мой друг. Я ведь почти не знал его лица. А если и знал, то забыл. (Отчетливее я представлял себе соски у него на груди: что они маленькие, обведенные кружочками, темные. Волосков, которые могли бы их затенять, не было… Орла, вытатуированного на спине у матроса, я тоже еще внимательно не рассматривал{50}. А о маленькой обнаженной женщине — татуировке у него на предплечье — только слышал.) Те же его черты, которые отложились у меня в памяти, наверняка этой ночью изменились. Я нисколько не сомневался, что облик Альфреда Тутайна должен был измениться. Я поэтому и не пытался его представить. И ожидал за такое поведение какой-то награды. — А может, еще надеялся на неожиданность, которая освободит меня от сообщничества с ним? — Мне трудно точно истолковать свои тогдашние побуждения в первые минуты после того, как я проснулся. Я бы, может, и хотел написать: я чувствовал себя посаженным на цепь. Но как мало это неуверенное утверждение соответствовало бы действительности! Чем больше усилий я прилагаю, тем меньше мне удается проследить происхождение позднейших тягостных мыслей до их первого ростка. Мне кажется, это невозможно: моя душа не настолько лжива, чтобы уже тогда ненавистное ощущение зависимости — следствие пережитых потрясений — подтачивало мое желание хранить верность Альфреду Тутайну. Может, я себя чувствовал ослабленным. Как после болезни. (Год спустя я бы мог подумать: как после исступления.) В любом случае, думал я, я прикован к переживаниям одной ночи. Так уж получилось… Я сам был инициатором этой дружбы, но даже не знаю, как выглядит мой друг…. Помню, разве что, его грудь. Я очень точно знаю, каким образом он убил мою любимую, но при этом забыл, как он выглядит. Не исключено, что я его даже не узнáю…
Посреди этой озвученной неопределенности я испытывал и чистое удовлетворение: оттого что ОН, спящий, лежит надо мной. Новый человек, устроенный так-то и так-то — что мне еще только предстоит узнать, — с которым я всегда буду заодно, в хорошем и в плохом; тогда как ОНА — ушедший человек, близкий мне когда-то, которого, как мне казалось, я очень хорошо знал, но теперь мертвый, утонувший вместе с кораблем, удерживаемый мощной, крепко сбитой реечной конструкцией, — ОНА теперь в соленой воде, в заиленных гротах на морском дне, и переживет там тысячелетия… Тени тления мелькали перед моими глазами. Как тающий снег — такой представлялась мне знакомая человеческая кожа. Я лежал и грезил о незнакомом.