— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Передо мной лежит карточка, на ней адрес Альвина Беккера, по прозвищу Кастор, слуги в доме судовладельца: господина директора Акселя{138} Дюменегульда де Рошмона.
Март{139}
Полная луна поднялась до половины обычной высоты. Она распространяла белый свет, в котором ощущалась бесплодная чистота космического пространства. Я видел, как в луже стоит сухой, надломленный тростник — мучительный образ бренности. Вдали, отвернувшись от луны, залегли гряды облаков. Они вскоре приблизились, хотя сильного ветра не было. Лишь иногда тряслись и потрескивали голые ветви кустарников и деревьев.
Потом облака обложили луну. Она исчезла. Только слабая дымка еще сохранялась во мраке, свидетельствуя о ее способности светить.
Утром западный штормовой ветер начал бичевать землю. Он гнал перед собой мелкий, словно пыль, снег. Ледяные кристаллы падали так густо, что казалось, ландшафт окутан плотным туманом. Поблизости от всех предметов снежинки на лету таяли, превращаясь в пар, что напоминало распыленные струи водопада.
Деревья, кусты, травы, стены, дощатые заборы, выступающие над землей валуны и скалы, неровности почвы — со стороны, обращенной к ветру — затянуло белой изморозью. Окна моей комнаты мало-помалу покрылись мутным слоем стекающего вниз талого снега. Стекло было границей, на которой встречались комнатное тепло, приспособленное к моим нуждам, и недружелюбные клубы бурлящего воздуха, смешанного со льдом.
Еще несколько часов мороз выдерживал атаки теплых, напирающих с запада воздушных масс. Облачный груз — замерзшая вода — постепенно падал на землю в виде крупных снежных хлопьев. В высоких заградительных валах открывались проходы. Снежные лавины, рассыпаясь пылью, обрушивались с крыш. Деревья несли на себе невообразимую тяжесть. Даже толстые ветви елей не выдерживали такого веса и с треском ломались. Вдруг, без всякого перехода, вьюга сменилась хлещущим дождем. Все кругом оледенело. Теперь уже и голым лиственным деревьям не помогала их способность дрожать на ветру. Ветви склеивались между собой. Самые слабые из них трещали. Но дождь не прекращался, как прежде — снегопад. Он насквозь пропитывал снег, смывал с него ледяную корку, ручьи и водные артерии проделывали все новые проходы в заградительных валах. На поля изливалась грязь: сочащиеся из скудных источников ручейки превращались в грязные потоки журчащей воды. Молочно-белый воздух нависал над землей. Три дня без перерыва лил дождь. Он уничтожил последние зримые остатки зимы. Только холод еще сохранялся в глубинных слоях почвы. Поверхность же ее превратилась в глубокую склизкую топь.
Я все не мог решиться покинуть дом и совершить дальнюю вылазку. Я бы хотел еще раз поговорить с Поллуксом; но убедил себя, что оттепель — достаточный повод, чтобы команде «Абтумиста» запретили покидать судно. Покрывшееся белой коркой море вот-вот должно прийти в движение. Предстоит ледоход, от которого можно ждать чего угодно.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Я приложил большие усилия, чтобы составить чистовой вариант сумбурного — может, даже постыдного — документа: письма Альвину Беккеру. Множество набросков, пространные описания, которые неизбежно насторожили бы адресата… Короткие резюме, которые оставили бы его в полном неведении относительно цели моего обращения… Вычеркивания… Добавления… Еще немного, и мой план потерпел бы крах просто из-за недовольства, мало-помалу овладевавшего мною. (Можете считать меня сумасшедшим. Мое сердце, место пребывания предчувствий или чувств, похожих на тени{140}, вновь и вновь повторяет мне, что я вправе предъявить судовладельцу определенное требование, что он обязан выдать мне свою тайну, что это мое право — насильственно вторгнуться в сферу его бытия; тогда как мой разум — передаточный механизм, состоящий из вставленных одна в другую коробочек-мыслей, с тысячами шестеренок, ответственных за рациональность мышления, — объясняет мне, что я всего лишь одержимый навязчивой идеей глупец. Что же мне делать? К чему прислушиваться? Я все-таки написал это письмо. Тем самым уступив некоей таинственной силе. Я стал местом действия для мошеннического поединка, который разворачивался в полной темноте. Не знаю, какие противники боролись там друг с другом. Но я, с чувством внутреннего сопротивления и с внутренним подъемом — во мне поочередно брали верх то недовольство, то рьяность, — сумел-таки перенести на бумагу нечто среднее между внешней пространностью рассказа и его внутренней неправдоподобностью.) В общем, я написал о том времени около тридцати лет назад, когда оба они, Кастор и Поллукс, выбрали для себя профессию моряка и решили заниматься этим делом как неразлучные товарищи. Написал о кораблекрушении «Лаис», о слепом пассажире, женихе Эллены, оказавшемся тогда в числе спасенных. Который и есть отправитель сего письма. После чего изложил свою просьбу: я хочу увидеться с ним, Кастором, и поговорить — как со свидетелем тех роковых для меня недель; потому что из-за моего одиночества старые воспоминания сгустились в гнетуще-непроницаемую массу. Я писал: «Если бы я мог по своей воле обрести полное забвение, я бы, не задумываясь, избрал этот путь. Но доступ к забвению — по свободному выбору — для любого человека закрыт». Я просил не принимать меня за сумасшедшего и дать мне ответ; больше того, я сознался в своем нетерпении и сослался на него как на обстоятельство, извиняющее мою настойчивость… Закончил же я письмо приглашением навестить меня. Присовокупив, что дорожные расходы беру на себя.
Письмо плохое. Оно прикрывает ложь. Недостаточность аргументации очевидна и ставит под сомнение успех всей затеи. Но я не поднаторел в искусстве обмана. Я не посмел доверить письму свою тайну. На чем же основывается мой ужас, когда я думаю об этом человеке, едва мне знакомом: о судовладельце, не отягощенном никакой доказуемой виной, — тогда как Тутайн и я вышли из авантюры кораблекрушения отмеченными? Что же это за тайна? Какой силе я все еще пытаюсь противостоять? Какое случившееся хотел бы сделать не-случившимся или наделить другим смыслом? Я толкаю некую дверь и подвергаюсь риску, что обнаружу за ней только пустоту. Возможно, даже вероятно, что исследовать тут вообще нечего. Что какой-то обломок незначительного события был подброшен нам, чтобы наша судьба из-за него запуталась. Я в своем безумии отвергаю простейшую причинную связь. «Не поцелуй я урода, — сказала девушка, — я бы не родила уродливого ребеночка»… Не знаю, дойдет ли когда-нибудь написанное мною письмо до адресата. Это письмо в пустоту. Я не знаю человека, к которому обращаюсь, не вижу его лица, пока говорю. Но это естественно, что я хочу выслушать слугу интересующего меня господина: ведь я ищу своего противника, седого судовладельца. Сам же бывший матрос мне безразличен. (Мне незачем долго размышлять над этим письмом; нужно лишь принять решение ничего от него не ждать. Не ждать ответа.)
* * *
Я запечатал конверт, ничего больше не меняя. И отправился в город. Почтовый пароход готовился к отплытию. Я вручил письмо почтовому чиновнику, который снова открыл на борту свою маленькую контору, и оплатил сбор.
— Вот и опять открывается сезон судоходства, — сказал этот человек.
— Когда вы отплываете? — спросил я.
— Сегодня или завтра, когда лед станет достаточно рыхлым, — ответил он. — Это решает капитан, по своему усмотрению.
Море лежало передо мной, неразличимое в тумане. Мне рассказали, что «Абтумист» попал в дрейф; к счастью, его, вместе с льдинами, гнало прочь от берега. Корпус корабля получил сбоку две или три вмятины. Но металлическая обшивка не порвалась. Теперь ледяные глыбы уже утратили силу, стали податливыми, как сало.