Улицы оживились. Люди наслаждаются более мягкой погодой. Из тумана, заполняющего пространство между домами, выныривают человеческие фигуры и снова исчезают. Каждый уверен, что весна в этом году наступит своевременно. Всех охватила беспричинная радость.
Я шагнул в туман и исчез. Я был спокоен, как после принятия важного решения. Пусть письмо ищет своего адресата.
* * *
Наше путешествие в Африку относится к тем событиям моей жизни, которые имели наименьшее сходство с ожидаемым. Африка велика. Тутайн, желая меня ослепить, пообещал сотню тысяч девушек. На деле мы почти не увидели эту землю, познакомились лишь с отдельными ее жителями.
Я начну с представлений юношеской поры. В период, когда я только перешагнул порог физической зрелости, мысли часто переносили меня на этот континент. Я имел о нем лишь те приблизительные сведения, какие можно по крупицам собрать из прочитанного в книгах. Жители этой жаркой земли, негры, всегда являлись в моих грезах как что-то меньшее, чем люди, напоминающее скорее чудесных животных. В таком их ранжировании, честное слово, нет никакой дискриминации. Когда я думаю о самых прекрасных животных, о лошадях, на душе у меня становится печально и спокойно, как если бы я таил в себе чистую страсть — страсть к этим незлобивым существам, к аромату их благословенной плоти, к чуду мягкой шкуры, которое можно постичь только через веру, а не посредством изучения анатомии. Сближая негров с этими избранными существами, я следовал склонности своего духа и своего чувственного восприятия — симпатизировать всему простодушному. Но мне бы и в голову не пришло считать, скажем, миллиарды азиатов или только жителей островов Океании чем-то по сути отличным от собственной моей экзистенции. Я бы в любом случае полагал, что между нами существуют только градационные различия — в том, что касается знаний или тех или иных качеств; я бы, может, испугался негибкого, но высокоразвитого духа какого-нибудь ученого китайца… и устыдился бы собственной телесности, если бы навстречу мне засияло безупречное тело балийца. Я бы с сожалением подумал о недостатках своего воспитания и образования; но сохранил бы уверенность, что моя человеческая природа вполне может приспособиться к человеческой природе этих других; более того — что собственные мои суждения о справедливости и достойном поведении каким-то образом дополняют обычаи этих чужеземцев.
Я должен начать очень издалека, если хочу удовлетворительным образом осветить эту тему.
У моего отца порой срывались с языка высказывания, казалось бы, никак не соответствующие традиционности его взглядов. Он словно выхватывал из множества людей некоторых, чтобы — с чрезмерным усердием — заклеймить их позором. Может, он воображал, что тем самым искупает вину человеческого сообщества. И его вполне устраивало, что луч его гнева поражает именно высокопоставленных лиц. Отец намеренно исключал из сферы своего рассмотрения преступление перед законам, потому что считал, что оно нейтрализуется наказанием, нависающим над преступником как возможность мести виновному или его уничтожения. Убийца казался ему неподходящим примером, чтобы продемонстрировать, что такое грех или зло в человеке. Возможно, он вообще не мог объяснить для себя суть преступления. Он только видел, что преступнику постоянно грозит опасность, и знал по опыту, что, как правило, преступник в конце концов попадает под колесо судьбы.
Помню, однажды мы сидели за столом и ужинали. Отец, мама и я, школьник. Думаю, что в каждом доме это выглядит примерно так же. Я был в нашей семье самой незначительной персоной и в то же время — незаменимой. Любовь родителей изливалась на меня. Я был их наследником — наследником во времени и наследником семейного духа, был их обновленной плотью, и они старались показать мне самое достойное в своих душах, чтобы я на этих примерах чему-то научился. То, о чем они тогда говорили, возможно, проговаривалось только ради меня: чтобы я стал более зрелым в суждениях и более уверенным в поведении. Конечно, родители делали вид, будто разговаривают только между собой; но они явно учитывали, что я не глухой.
Я сейчас перескажу одну из пяти или десяти обвинительных речей, которые мне довелось слышать на протяжении детства, в родительском доме. Остальные — о двойной морали, коррупции, священниках и миссионерах, о государственном управлении, о чиновниках и политике — не произвели на меня столь сильного впечатления. Но они тоже изменили какие-то частности в моем образе мыслей, сделав меня умнее… или, наоборот, глупее.
— Их называют королевскими купцами, — сказал мой отец, — этих первооснователей богатых торговых домов и судоходных линий, и над их сгнившими костями высятся красивые надгробия. Но их богатства приобретены постыдным способом. Эти люди были пиратами и работорговцами. А потомки улучшились мало или совсем не улучшились по сравнению с тем временем, когда их отцы или деды делали записи в бухгалтерских книгах человеческой кровью. Я знаю судовладельцев, которые и сейчас без всяких угрызений совести отправляют в плавание ветхие суда — плавучие гробы, как говорят моряки, — с застрахованным на больную сумму грузом; и молятся в церкви Господу Богу, чтобы такой проржавевший ящик бесследно исчез, вместе с людьми и мышами, чтобы его мачты, возвышающиеся над прогнившим килем, опрокинулись в бурное море где-нибудь возле мыса Горн и чтобы сами они, хозяева, без всяких осложнений получили сумму страховки… Трупы не дают свидетельских показаний, так они говорят, а вот у спасшегося матроса обычно злой язык. Они никогда об этом не забывают и потому — на свой манер — любят полицию. Конечно, сфера дозволенных злодеяний сузилась: за пятьдесят лет многое изменилось; и все же эта сфера остается достаточно большой, чтобы умельцы могли практиковать свое хитрое искусство.
— Ты не должен говорить такие вещи, — вмешалась мама.
— Что касается работорговли, то лишь отъявленный негодяй мог ею заниматься. Поступавшее от этого промысла золото становилось красным из-за пролитой крови. Даже если изначально оно было белым, как серебро или платина. Невозможно представить себе все те ужасы, которые творились в XVIII и XIX веках. Ах, что с того, что некоторые европейские страны благодаря работорговле достигли благосостояния! Возмездие не умирает, оно в лучшем случае спит. Всякая фантазия отказывает… Я сейчас могу вспомнить лишь несколько мест в Африке, два или три, которые связаны с позором работорговли. Румбек, и Вау{141}, и Ангола, где мальчиков и юношей превращали в евнухов. Их закапывали в песок, калечили одним-единственным варварским взмахом ножа, потом прижигали рану или просто, поплевав на нее, разрешали несчастному самому приклеить к ней древесный лист. Сколько таких мальчиков умерло? Никто не знает. Никто не знает всей правды.
— Пожалуйста, прекрати! — воскликнула мама, с обидой в голосе. — Это не для ушей ребенка.
В голове у меня все пылало.
— Ах, чего уж там, — запальчиво возразил отец. — Либо он поймет это в свои четырнадцать лет, либо не поймет никогда.
(Я прекрасно все понял, потому что еще до того свалился в люк погреба{142}, что имело скверные последствия для моей мужской потенции.) Хорошо, когда ты уже с ранней юности готовишься к тому, на какие мерзости способен человек, если не обуздывает себя.
Отец продолжил:
— А охота на людей, сам процесс получения товара? Кто в силах такое описать? Миллионы негров были убиты ради того, чтобы экспортировать сотни тысяч в Америку, Аравию или Египет. И этот товар, эти мужчины, женщины, дети, — говорят, что их гнали, как скот на бойню. Какое поэтическое, неправдивое описание! Их сковывали цепью: на голые плечи взваливали древесный ствол, и уже к нему приковывали десять или пятнадцать человек. Всех выстраивали в каре, по сто человек, и живые тащили за собой мертвых: пока разложившиеся трупы не распадались на части или пока какой-нибудь отчаявшийся или сумасшедший не разбивал этот тягостный груз о камень. Ступни превращались в кровоточащие раны, с нагих спин под ударами длинных бичей лохмотьями сползала кожа. Молодые женщины… — у белых скотов сексуальное возбуждение вызывали только их внутренности.