Дней пять назад к Сидорке заявился бывший кормчий Томилка и всё рассказал ему о Лазутке Скитнике.
— Да как же он не побоялся в Ростов сунуться? — поразился Ревяка.
— А вот спроси его, еситное горе. Ныне в артель твою просится. Как проведал, что вы купцу Богданову новый частокол ставите, так весь и загорелся. Ступай, грит, к Сидорке. Пусть он меня в артель примет. А вдруг удастся с Олесей свидеться.
Ревяка и вовсе дался диву:
— Да он что, спятил? Его тотчас схватят и на княжой суд поведут. Лазутку каждая собака в городе знает. Ну и дуралей.
— Ныне не узнают. Надумал Лазутка рыжим стать.
— ?
— И голову и бороду хной[107] покрасит, и к тому ж в немого обратится.
— Чудит ямщик. А проку? Озеро соломой не зажжешь. Вот так и Лазутке не видать Олеси, как собственных ушей. Да кто ж чужака в артель возьмет?
— И о том с ямщиком покумекали. Назовешь его свояком, и слезно артели челом ударишь.
— Да какой еще свояк? — продолжал дивиться Сидорка.
— А вот какой. Слушай да на ус мотай, еситное горе…
Ревяка нехотя согласился, хотя затею Лазутки посчитал рисковой. Ямщик, Бог даст, и увидит свою жену, а что дальше? Олеся тотчас обрадуется, кинется Лазутке на грудь — и всё пропало. Конечно, можно и возок к воротам подать, но Олеся теперь связана по рукам и ногам своим младенцем, и без него она никуда не поедет. А коль и поедет, всё равно бежан настигнут быстрые княжеские кони. Ничего-то не получится у Скитника. Под полой печь не унесешь.
Артель, как и в прошлые дни, позвали обедать в подызбицу купеческого терема.
Лазутка снял колпак и тряхнул густыми, волнистыми волосами да так, что они, рассыпавшись, закрыли глаза, упав ниже переносицы. Сутулясь, хлебал ложкой наваристые щи и напрягал слух. А вдруг Олеся находится над подызбицей в горенке? Может, голос ее донесется. А может, и Никитушка заплачет… Нет, всё глухо.
На другой день в подызбицу заглянул сам купец. Вид у него был какой-то затравленный и угрюмый. Рассеянный взгляд его остановился на Лазутке.
— А это кто? Кажись, ране не видывал.
У Скитника екнуло сердце, дрогнула ложка в руке. Неужто узнает?!
— Свояк мой, Василь Демьяныч. Плотник от Бога. Артель соврать не даст.
— Древодел! — поддакнул Луконя.
— Добро, — коротко молвил купец и отвел глаза от незнакомого плотника. А затем, как бы нехотя, всё с теми же мрачными, рассеянными глазами, спросил:
— Довольны ли кормом?
— Благодарствуем, Василь Демьяныч. Артель не в обиде, — с поклоном ответил Сидорка.
Купец больше ничего не спросил и вышел из подызбицы.
У Лазутки отлегло от сердца. Не узнал! Теперь он может работать гораздо спокойней и ждать благоприятного случая.
Глава 8
«ВЕСЕЛУХА»
В Васильевом городке, обнесенном неболь обшаривал глазами просторный, ветвистый сад, в надежде высмотреть жену и Никитушку, но… тщетно. Олесю, видимо, купец даже не выпускал из горницы.
«И это отец, — невесело раздумывал ямщик. — Как он безжалостен. Родную дочь даже в сад не выпускает. А ведь совсем другим ведали ростовцы Василия Богданова. Допрежь был он, хотя и строгим, но незлобивым и общительным, никто не мог сказать, что Василь Демьяныч худой, жестокий человек. Как же ростовцы заблуждались!»
И вновь Лазутка не знал, что ему предпринять, вновь захотелось ему плюнуть на все предосторожности и ворваться в горницу Олеси. Неведение и ожидание — хуже смерти.
Но ямщика сдерживал Сидорка Ре шим, но крепким дубовым частоколом, шел пир горой.
Князь Василько отмечал удачную охоту. По правую его руку сидел боярин и воевода Воислав Добрынич, по левую — молодой боярин Неждан Корзун.
Борис Сутяга в ядовитой усмешке кривил узкогубый клыкастый рот: вот и здесь Василько древние устои рушит. Какой-то сосунок, без году неделю боярин, восседает обок с удельным князем, а он, кой едва ли не три десятка лет носит высокий боярский чин, оказался чуть ли не в конце стола, вкупе с выжлятником. С псарем! Неслыханное бесчестье! Эка, возвел новый порядок молодой князь:
— На охотничьих пирах прошу бояр — без мест. Не на Думе! Здесь первые люди те, кто зело на охоте отличилсь.
Да как такое мог сказать, князь Ростовский! «Первые люди». Это псари-то первые люди?! Срамотища. Вон их сколь набилось. Смерды! Снедь пожирают, вино лопают, а главное — рты свои поганые открывают. И до чего дошло — сидят супротив! Один из них крепко назюзюкался, чарку пролил, а сосед его гогочет: «Ох, жаль, Митяй. Вино не пшеничка: прольешь — не подклюешь. Держи чарку крепче и пей досуха, чтоб не болело брюхо». А Митяй отчего-то вскипел, и доезжачему кулаком погрозил. Дал же волюшку подлым людям Василько. А те, когда изрядно наберутся, и больших господ начинают задирать. Всё так: вино с разумом не ладит. Пьян — храбрится, а проспится — свиньи боится. Смердящие рыла! Взять бы кнут да по рожам, по рожам, дабы ведали свое место.
Когда Борис Михайлыч глянул на князя, то злость его сменилась на злорадство. Пир в самом разгаре, и обычно он затягивался до глубокой ночи. В это время многие уже будут мертвецки пьяны, поперек глазу пальца не видят, да и слуги не такие уже чуткие и радетельные: они сами наподгуле. Вот тут и не зевай, Влас. Никто и не заметит, как чарка с отравленным вином окажется в руке князя. Он сдохнет не сразу (Фетинья — не дура), а утром, когда будет лежать в постели. Тогда никто и не подумает, что Василько преставился от яда. Один пойдет разговор: во сне помер, от перепоя. Такое случалось. Винцо и молодых губит. Два года назад, на пиру у великого князя Юрия Всеволодовича, молодешенький боярин окочурился. Так что всё пройдет без сучка, без задоринки.
А Влас, тем временем, разливал из братин вино. Серебряный ковш то и дело мелькал в его ловкой руке. Был он весел и необычайно взволнован. Сегодня его, на всем миру, зело похвалил сам князь. Честь-то какая! Он не токмо лучший сокольничий, но и добрый выжлятник. Его гончие собаки оказались самыми удачливыми. Как тут не возгордиться! Вот и отец, поди, довольный. Сидит подле главного сокольничего, но пьет отчего-то мало. Да и тесть не шибко навеселе. И чего б ему не порадоваться за затя?
Вскоре Влас наполнил до краев боярскую чару. Когда наклонялся к тестю, тот чуть слышно молвил:
— Уж к ночи… Не забывай.
— Как можно? — почему-то рассмеялся Влас и, обойдя столы, направился к поставцам с корчагами, яндовами и братинами. Затем он встретился глазами с отцом, и тот, мотнув своей густой, окладистой бородой, поднялся с лавки.
В столовой палате было шумно, но ежели кто-нибудь из гостей поднимался, дабы сказать речь, шум стихал.
— Дозволь, милостивый князь, слово молвить?
— Говори, купец. Рад тебя выслушать.
— Благодарствую, князь, за великую честь, — с поклоном продолжал Глеб Митрофаныч. — Впервой я на княжеском пиру. Скажу от всего ростовского купечества. Премного довольны мы твоим правлением, князь Василько Константиныч. Торговлишку нашу ты не теснишь, большими налогами не обременяешь, от того и Ростову Великому польза немалая. Сколь калита позволяет, жертвуем мы и на храмы, и на крепостные постройки, и на воинство твоё. Дай Бог тебе славно править еще многие годы. Крепкого здоровья тебе, князь Василько Константиныч!
— Спасибо на добром слове, Глеб Митрофаныч, — тепло изронил Василько.
За здоровье князя, как того требовал обычай, каждый должен был выпить до дна. Осушил свою чару и Борис Михайлыч.
Сын и отец вновь переглянулись, а где-то через полчаса Влас недоуменно пожал плечами. Боярин как сидел букой, так и сидит, а ведь должен бы уже в пляс пойти. Крепок же Борис Михайлыч! Его даже «веселуха» не берет.
Перед охотой у отца с сыном произошел непродолжительный разговор.
— Тестюшка твой, боярин Сутяга, бывает ли на пирах веселым?
— Не примечал, тятенька.
— И не приметишь. Всегда сидит с кислым видом и хохлится, как ехидна. Так?