Это — начало истинного преображения в жертве героического подвига. В следующей строфе как бы сама собой возникает молитва:
Честнейшую честнейших херувим.
Славнейшую славнейших серафим,
Земных надежд небесное Свершенье
Она величит каждое мгновенье
И чувствует к простым словам своим
Вниманье, милость и благоволенье.
Конец стихотворения — как бы увенчание всех предыдущих строф: поэту хотелось бы, «покинув мир лукавый», уйти в «золотой и белый монастырь». Но духовное развитие человека даже схематически нельзя изобразить прямой линией. Отступления от намеченного пути неизбежны. Отразились они н в зигзагах биографии Гумилёва.
После войны порыв западника увлекает его снова в Париж. Не забудем что весь русский модернизм был в каком-то смысле волной протеста против уездного провинциализма восьмидесятых годов. Одним из оправданий декадентства было его желание учиться у Запада. Отсюда чрезмерный энтузиазм юного Гумилёва перед поэтами и странами Европы в ущерб чувству национальному. Но и в этом у него преображение во время и после войны.
Вернувшись без всякой видимой причины на родину, когда она была в огне и смятении революции., поэт следует своему чувству, выраженному раньше в простых словах:
Бежать? Но разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?
Слова эти были обращены к России. Наметившееся во время войны преображение углубило их смысл.
Демонизм и демонические темы, как и эротический беспорядок любви ради любви, остались еще и в конце его жизни. Но, оглядываясь назад и проверяя на расстоянии то, что вблизи, в непосредственном соседстве, так часто от нас ускользает, я вижу, что не это важно.
Эротику Гумилёва все чаще подавляло влечение в монастырь, дерзостное или отчаянное заигрывание с Люцифером уступило место религиозному горению, беспочвенность вечного странника заменилась любовью к своей стране.
Мудрая ясность Гумилёва привела его к борьбе с символизмом и его злоупотреблениями. Отсюда статья «Наследие символизма и акмеизм», напечатанная в 1913 году. Это как бы манифест новой школы.
Роль Гумилёва как теоретика искусства и критика хорошо известна. Ее даже преувеличивают, конечно, во вред его поэзии. Так, Ив. Тхоржевский утверждает, что Гумилёв-теоретик выше, чем Гумилёв-поэт. Это совершенно неверно.
Гораздо вернее мнение поэта Георгия Иванова, говорящего, что поэзия и теория у Гумилёва слиты в одно. Но Г. Иванов делает ошибку, восклицая: «Не умри Гумилёв так рано, у нас было бы наше «Art poetique» («Поэтическое искусство» (фр.)).
Так как «Art poetique» написано у Г. Иванова по-французски, не может быть сомнения, что он имеет в виду теорию Буало. Посредственный моралист и слабый поэт, конечно, не может быть указан как идеал для Гумилёва, который, кстати, находится с ним в прямом разногласии.
Буало, например, утверждает: «L'esprit n'est point emu de се qu'il ne croil pas»[89].
Эта стрела, направленная против Корнеля, хоть и послана в лагерь враждебный с целью возвысить одно из величайших поэтов Франции, Расина, — все же не достигает своей цели. Ведь она могла бы поразить и автора «Бури», Шекспира, и автора «Фауста», Гете, и многих других выдающихся поэтов, вдохновляющихся, как и Гумилёв, народными легендами, иногда совершенно неправдоподобными.
Нет, лучше оставим Буало, превосходного комментатора Расина и очень полезного ментора. Гумилёв хоть и не составил эпохи как теоретик уже потому хоти бы, что равного Расину поэта среди ею современников не было, но в огромном хозяйстве русском поэзии, пришедшем в хаотическое состояние, именно он порядок навел. Кругозор ею был ограничен. Немецкую поэзию он изучать не хотел, итальянскую почти не знал. Но то, «то любил: поэзию французскую и отчасти английскую, — он продумал глубоко, многое постиг и усвоенное знал твердо.
Я уже назвал поэтов, которых он особенно любил. Что касается его явною и тайного родства с поэтами русскими, то об этом следовало бы сказать особо, потому что сам он о них молчал, и могло показаться, что национальная поэзия, как и самая жизнь России, ему чужда. Мы только что пытались доказать обратное, разбирая его стихи.
«Письма о русской поэзии», которые Гумилёв писал между 1909 и 1915 годами, очень замечательны, но вовсе не безошибочны, как утверждает Г. Иванов и как склонен допустить В. Брюсов.
Боюсь, что Брюсов делал это потому, что Гумилёв его перехваливал. Автор «Писем» и в самом деле слишком высоко ценил Брюсова, что, при строгом отношении к таким поэтам, как Сологуб, Блок и некоторые другие, — вряд ли оправданно.
Г. Иванов, вероятно, об этом не упоминает из желания украсить Гумилёва воображаемой непогрешимостью. Совершенно напрасно.
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я русской речи не люблю, —
шутил Пушкин. Без ошибки невообразимо, даже непривлекательно и творчество теоретика поэзии, в особенности с темпераментом Гумилёва.
И все же «Письма о русской поэзии» — явление замечательное. Такие статьи, как «Анатомия стихотворения», — истинные шедевры. В отзывах на ту или другую книгу почти всегда поражает верная мысль, смелое обобщение, прямота, энергия.
В чем заслуга акмеизма, всем хорошо известно. Символизм иссяк, заигрывание с тайнами запредельного, туманные и многозначительные намеки, превыспренний словарь — все это надо было убрать. На крайнем фланге беспорядочный натиск футуристов тоже был угрозой. Гумилёв один обладал силой воли, ума и характера, достаточными для отпора, отбора, организации. Довольно вспомнить имена поэтов, так или иначе к акмеизму причастных: уровень их поэзии вряд ли ниже, чем уровень декадентов или символистов в лучшие годы их расцвета.
Гумилёв — организатор и друг поэтов — явление для меня лично незабываемое. Как это всегда бывает при почти ежедневной совместной работе, я с ним при жизни его расходился гораздо больше, чем расхожусь теперь, но всегда у меня к нему было доверие: он был неизмеримо выше мелких интриг, которыми маленькие люди, разъедаемые тщеславием, всегда и всюду отравляют литературную атмосферу, мешая подлинным поэтам в их высоком незаинтересованном служении.
В 1918 году Гумилёв развелся с Ахматовой. Женатый вторично на Анне Николаевне Энгельгардт, он поселился с нею в одной из комнат Дома искусств, где легче было выносить лишения, заставлявшие петербуржцев думать прежде всего о дровах и о пропитании.
Гумилёв получал пайки за чтение лекций. Он просто и даже весело переносил все испытания.
С комиссарами держался свободно, без озлобления, с легкой иронией, никогда не заискивал ни перед кем.
Конечно, он не был «конквистадором в панцире железном»; конечно, бутафорские свои доспехи выдумал, но придуманная им поза стала его второй натурой. И этот нежный, влюбчивый, тайно застенчивый человек, сломав себя, не изуродовал данной ему от рождения впечатлительной души, но как бы перевоспитал ее, всецело став каким хотел быть.
В годы самого трудного из посланных ему испытаний, в начале революции, все его лучшие качества: самообладание, умная ноля, неслыханная работоспособность, незлобивость, острый слух к чужой поэзии и ясная бодрость — стали очевидны для всех, кто за надменностью его позы признанного метра умели полюбить его истинный, я бы сказал, бытовой героизм.