30 КС После строфы 1. Если будни гремят Карманьолой, Если ветер уходит на юг, Даже губы девчонки веселой Непонятные песни поют. После строфы 3. Среди низкого моря и мрака Не гремит, спотыкаясь, джазбанд, Только вспыхнут огни Скаггерака, Легкой тенью пройдет Гельголанд. Вместо строфы 5. А в смятенья глухих переулков Ночь разводит мосты, и опять Там, где стынут дороги на Пулков, Паренька дожидается мать. 31 «Звезда», 1928. № 1. От сумерек мира в немыслимом сходстве, Сменяя обличье наречий и карт, Не тенью на стены бросается отсвет Булонского леса, Монмартра, мансард. Нет! Живопись эта кружит, как в серсо, — Квадратики, ромбы и кубы, Пока прижимает к тебе Пикассо Свои лиловатые губы, Покуда синеет, покуда рассвет На тысячу красок перебран, Меняясь в наклейках и тая в росе Над фабрикой «Хорто-дель-Эбро». Вот сумерки века, искусства распад, Немыслимый уговор братский, Когда и палитры стучат невпопад, И глохнут неверные краски. Но всё же люблю я весь этот разор, Размытые суриком тропы, Где падает море от черных озер На плоские крыши Европы. Преддверие века, Марат и Конвент, Сюда не доходят корнями, И только спадает в узорной канве Зеленый и синий орнамент, Да плечи натурщиц, да розовый брод, Да черного дерева контур, В котором, как маятник, взад и вперед, На ветке качается кондор. Анютины глазки, к тюльпану тюльпан, Петлицы драгунского смотра, Но сразу врывается с песней толпа В кромешный покой натюрморта. От брамселей смятых, от низких бортов, От мачт розоватого цвета, Как песня, скользнувших с Марселя, с Бордо За четверть часа до рассвета. Что это? «Стремится душа в примитив»? Бьют склянки, качается море, И сразу спадает дикарский мотив, Походная песня Маори. Рубеж океанов. Гоген! Это ты, Работа без срока, без пауз, И легче, чем краска, врастает в холсты Линейный стремительный пафос. Но всё же от Лувра качается дым, Горчит и мельчит непрестанно, Хрипит перерезанным горлом твоим, Пугает упорство Сезанна. Искусство не медлит, а значит, оно Для Франции слишком опасно, И каждый из тех, кто свергает канон, Не сын ей при жизни, а пасынок. Я вышел шатаясь, и сразу насквозь До края проняло гитарой. На заячью шапку пахнуло Москвой, Как своды Блаженного, старой. Там падают струны, там глохнет бильярд, Чадят папиросами «Ира», Притоны и церкви московских бояр, Всё столпотворение мира. Но сразу за этим развалом — закат И песня про рыжего Джона, И долго на город глядят свысока Щербатые трубы Гужона. 1927 33
«Новый мир», 1928, № 10. Привычка фамильярничать с героем, Быть с ним на ты и свысока Глядеть на жизнь его, на мелкие забавы, На самую любовь героя к героине — Уже давно вошла в литературу. Конечно, нет рецептов, по которым Смогли бы мы живописать героя, Как нет, понятно, точных указаний На все детали в нашем ремесле. Но слышишь, как классической повадкой Над паводком всех наших пресных рек, Над полупресной бурей с Финского залива, Над льдами в Северном Полярном море Встает совсем особенный герой. Когда в пятнадцатом столетья герцог Альба Вошел с солдатами своими в Нидерланды, В страну, где на горшке, На пузыре свином, На тонкой камышинке Наигрывали роковые песни Столетиям, идущим под уклон, — Один из тех полков, которые жестокость Неистового герцога узнали, восстал И перешел к врагам, чтобы сражаться Под знаменем мятежных Нидерланд. Спешило поздней ночью донесенье Полковнику восставшего полка: «Полковник! Вы и каждый из вашего отряда, Попавшийся мне в руки, Повешен будет палачом отменным На первом подвернувшемся столбе». Полковник оглянулся: Дорожные качалися столбы, И от зеленых перекладин лип Ложилась тень на узкую дорогу, Но пар вставал от розовых подпалин Замученных и пристальных коней, А волонтер сидел на барабане, Трактирщицу взыскательно обняв. И написал тогда в ответ полковник: «Я облегчаю ваш непроходимый труд, Любой солдат из нашего полка отныне будет Носить с собой веревку, гвозди к ней И весь набор, потребный палачу Для скорого свершенья приговора». Полковник знал, что делал, — ни один солдат Не сдался в плен живым, а большинство Оставшихся в строю — после конца войны Носили на плече, как знак кромешной славы, С веревкой крепкою два ржавые гвоздя. Должно быть, такова всегда судьба героев: Узнав лицо беды, лицом к лицу Смотреть на смерть и солнце, Не отводя глаза От черного слепительного света. И мой герой — не малохольный мальчик, Не меланхолик с тростью и плащом, Не продувной гуляка, о котором Кругом дурная песенка бежит. Нет, человек обыденных примет, Невзрачного геройства, Не ради славы и жизнь саму приемлющий И смерть, Но делающий подвиг потому, Что иначе он поступить не может, — Единственный понятный мне герой. Он за станком в тяжелой индустрии, Он за кайлой на горных приисках, Он плуг ведет по всем полям Союза, Он — кочегар, он — летчик, он проходит Сквозь жаркие теснины океана, Сквозь духоту всех четырех стихий. Но мы пока в глуши Блуждаем между четырех деревьев И неумело создаем героев. Они у нас приглажены Наведен На них известный лоск Они решают Вопросы пола, влюбляются, страдают На фоне модной, несомненно, темы. И пафос весь уходит на любовь. И вот живет писчебумажный мир: Героя в чернильный ад ввергают за грехи И в картонажный рай за доблести возводят. Слепая ночь восходит над Европой, Заря шумит над нашею страной. Уже идет герой в литературу прозы, Сквозь дым и гарь, сквозь корректуры, Как через весь громоздкий этот мир. 1927 |