У постели больного чередовались старый слуга, Пристман, Левшин, Непейцын, иногда Филя. Говард лежал в комнате, у окна которой осенью писал по утрам. Часто у крыльца раздавались голоса обывателей, приходивших справиться о больном. Два раза появлялся унтер из острога. До колодников дошла весть о болезни Говарда, и они сложились по грошу, чтобы заплатить унтеру за поход в город.
— А я на те гроши свечек купил да в соборе наставил за здоровье его милости, — сказал унтер Сергею. — Греха нет, как не православный он, ваше благородие?
Дни проходили, больной таял на глазах. Он всегда был очень худ, а теперь, казалось, под одеялом лежат одни кости. Лицо, не освещаемое больше проницательными глазами, напоминало восковую маску.
На тринадцатый день болезни, 20 января, Говард пришел в себя. Непейцын, помнивший, как началось выздоровление Василия Прокофьича, обрадовался. В этот день утром из банкирской конторы, получавшей заграничную почту иностранцев, принесли письмо, адресованное больному.
Открыв глаза, он, высоко лежавший на подушках, сразу увидел конверт на столике около постели и указал на него глазами. Сергей позвал Пристмана, прилегшего отдохнуть в соседней комнате. По просветлевшему лицу больного, слушавшего чтение, Сергей понял, что известие хорошее. Как позже он узнал, в письме говорилось, что единственный сын старого англичанина, душевнобольной юноша, чувствует себя лучше.
Еле слышно Говард попросил пить. Пристман приподнял его под плечи. Сергей поднес к фиолетовым губам стакан со слабым чаем. Потом старик сказал что-то по-английски.
— Он хочет уснуть. Сказал, что сон — лучшее лекарство, — перевел Пристман, укрывая одеялом плечи больного.
Моряк и Сергей вышли в соседнюю комнату. После полудня пришел Василий Прокофьич. Пристман дремал. Непейцын с лекарем вошли к больному. Посмотрев в лицо Говарда, Василий Прокофьич осторожно взял его руку.
— Если я что понимаю, — сказал он, — остаются минуты. Но и то сказать — не зря прожил человек…
Сергей позвал Пристмана, и лекарь, повторив ему свой приговор, ушел в госпиталь.
Стало темнеть. За окнами летел снег, и ветер стонал в трубе, когда моряк сказал:
— Я больше не слышу его дыхания.
Они с Сергеем стали на колени около кровати. Старый слуга, шепча что-то жалостное, подвязал платком подбородок своему господину, потом также стал на колени и забормотал молитву.
Непейцын увел Пристмана к себе — оба не ели со вчерашнего дня.
— Вот странная судьба, — сказал моряк, когда безмолвная до того трапеза подходила к концу. — Впервые мы встретились с мистером Говардом двадцать лет назад в Тулоне, вскоре после Парижского мира. Я прислан был туда принять наших пленных, а он приехал изучать жизнь несчастных галерников. Потом мы встречались в Неаполе, в Константинополе и, наконец, здесь. И везде он служил своей прекрасной идее. Что перед ним слава полководцев, министров!.. Мы имели счастье и горе видеть последнюю вспышку настоящего святого огня…
Когда Пристман ушел и Сергей собрался лечь спать, Филя подал ему письмо:
— Нонче с почты принесли, да я, простите, от горести, что праведник преставился, едва не запамятовал вам подать… А рука Семена Степановича.
Дяденька писал, что удивлен задержкой Сергея в Херсоне. Уж не собрался ли там жениться? Если так, то рад будет видеть его с молодой женой. Но одного, вдвоем ли, просит поторопиться — тяжко больна матушка. Письмо было писано около месяца назад.
— Филя! Сразу после похорон сэра Джона мы едем, — сказал Сергей.
Великие Луки — Петербург
Несхожие встречи с родственниками. Что она не поспела сказать?
С укладкой и похоронами Филя так умаялся, что первые сутки дороги спал без просыпу. Тарантас бросало на замерзших колеях и, видя, как беспомощно мотается на соседней подушке бледное лицо, Сергей не раз решал, что его дядька заболел херсонской лихорадкой. Но, докопавшись под одеждой до руки спящего, убеждался, что жару нет, и успокаивался.
Застоявшиеся лошади бежали ходко, и Непейцыну казалось, что с верстовыми столбами убегает назад все, что волновало его недавно. Смотрел, как ветер крутит по степи позёмку, как серое небо сливается с припорошенной снегом землей, и представлял себе, что будет в Луках, в Петербурге. О матушке старался не думать. Даже себе было неприятно сознаваться, что ее здоровье, сама жизнь ему почти безразличны. Но что корить себя, если не мог сыскать воспоминания, которое озарялось ее любовью. Может, теперь станет иначе, когда встретит увечного и сама в тяжком горе?
Пробежав в первые пять дней триста верст, кони притомились и заметно спали с тела.
— Сколько лошадя бегу не знали, — ворчал Фома. — Привыкнут, ровней побегут… В Кременчуге передох надо давать…
Двое суток Непейцын пролежал на постоялом, отдыхая от зимней одежды, от толчков. В город не пошел — из тарантаса увидел пустые, полуразвалившиеся строения. Еще дальше отошла нарошная жизнь, которую вдохнул на несколько дней Потемкин в это свое детище.
В Курске переставили тарантас на полозья — дорога здесь была хорошо укатана. В Туле Сергей навестил дядюшку Дорохова. Он с восторгом перечислил баталии, в которых отличился Ваня, и закончил рассказом, как после Рымника, по представлению самого Суворова произведен в капитаны. За два года — четвертый чин! Но Сергей-то представлял, как лез Дорохов в самое пекло.
Калуга, Вязьма, Ржев… До Лук осталось двести верст. Лошади и Фома были в полном порядке, а Сергей едва поднимался с ночлега, так ныли спина и бока, разбитые месяцем езды.
Но уже с детства знакомыми звуками наполнилась речь встречных крестьян, много раз виденными казались холмы по сторонам дороги и занесенные снегом берега речек с милыми названиями — Межа, Велёса, Торопа… Пересиливая усталость, все пуще разбирало радостное нетерпение. Трогались чуть свет, останавливались ночевать, когда уж и дороги не видно.
Утром 12 марта переехали еще один зыбкий мосток.
— Кунья-река, — сказал Фома. — Двадцать верст до Лук оставши… Ой, соколики жадобные бегут!..
Первой над снежными полями показалась колокольня Троицкого собора, зачернели деревья кладбища. Вот и шлагбаум вздернутый да так и забытый. Подслеповатые домики, редкие прохожие, возы с сеном. Открылись ряды лавок на Соборной площади… Из трубы городничьего дома вьется дымок. Сергей откинул полость, выпростал пристегнутую с ночлега деревяшку, чтоб скорей вылезть.
А на крыльцо вышла Ненила с дяденькиным синим кафтаном и веничком-голиком. Подняла кафтан к гвоздю, вбитому в колонку, да увидела подъезжавших, ахнула, метнулась в дом и снова выскочила, бросилась к Сергею, припала на плечо, потом к Филе. За ней показался Моргун и еще через миг Семен Степанович в белых штанах и камзоле, все такой же подвижный, подтянутый…
— Сережа! Сергун! Серый мой! — говорил с взволнованным придыханием знакомый хрипловатый голос, и запах, дяденькин теперешний запах — табаку и яичного мыла, — входил в Сергея, уткнувшегося где-то около уха в красную крепкую шею.
Когда сели в зальце за накрытый стол, дяденька спросил:
— Тебя где же селить? Со мной в горенке или отдельно?
— Конечно, с вами. Но разве не надо прямо в Ступино ехать?
— Не спеши, подправилась матушка твоя, — сказал Семей Степанович. — Расскажи допрежь всего, как с Осипом приключилось? Не раз вспоминал я чтение первое в корпусе…
— О чем вы? — не понял Сергей.
— А как Верещагин читать заставил Осипа о берегах Черноморских, где кровь славян проливалась, а тебя — про бой с печенегом.
— Вспомнил, — сказал Сергей. — Но Осип не в бою пал, а я…
— Все равно как пророчество вышло. Ну, говори по порядку.
И начался рассказ, который шел несколько дней. Дяденька хотел знать все случившееся, пока не видались. Расспрашивал об учениях в Бугском корпусе, о товарищах-офицерах и Кутузове, требовал, чтобы чертил план Очакова, расположение войск, рассказывал о штурме и ампутации. Херсон тоже понадобилось начертить и рассказать о Леонтовичах, о тамошних приятелях, Говарде и о каторжных. После отлучки в город или приема обывателей Семен Степанович возвращался к Сергею с готовым вопросом: «Так, значит, до самого Очакова и не добрался?» Или: «Я бы на твоем месте за Шванбаха паршивого свечку в рубль серебром поставил, а то, может, и нынче свербит сердце по барышне?..»