— Нет, он не станет: да теперь, я думаю, ничем уж и заниматься не может.
— Станет, потому что — что же может быть почтеннее и благороднее для старика, как не возвращать общество к человеческому смыслу?
Софи опять покачала отрицательно головой.
— Не советовала бы я тебе с ним сходиться: будет еще чаще ездить к нам, а это очень неприятно! — проговорила она.
— Мне кроме связей его, — подхватил Бакланов: — надо для денег втянуть; у него их пропасть, а у меня пока нет!
— Да денег возьми у меня сколько хочешь, а то я хуже проживу их.
— Merci. А ты много здесь прожила?
— Ужасно! тысяч десять уж! — воскликнул Бакланов.
— Боже мой! Боже мой! — воскликнул Бакланов.
— Я не знаю, они у меня, как вода, так и плывут из рук! — объяснила Софи.
3
Евсевий Осипович совсем прелестен
В Знаменской гостинице есть прекрасная читальная комната.
Бакланов веле ее приготовить для своего вечера.
У содержателя отеля он взял серебряный самовар и весь серебряный сервиз; сказал, чтобы служили двое людей, и велел им надеть белые галстуки.
Он любил эту маленькую роскошь и вообще привык к ней в своей семейной жизни.
На этот вечер, вместе с прочими гостями, был приглашен и автор сего рассказа.
Извиняюсь перед читателем, что для лучшего разъяснения смысла событий я, по необходимости, должен ввести самого себя в мой роман: дело в том, что Бакланов был мой старый знакомый. Приехав в Петербург, он довольно часто бывал у меня, тосковал о том, о сем: печалился, что нет ни одного чисто-эстетического журнала.
Получив приглашение, я предугадывал, что умысел иной тут был.
По приезде моем, Бакланов прежде всего представил меня Софи, которая, совершенно как хозяйка, сидела за чайным прибором.
— Ваша супруга? — спросил я, зная, что он уже несколько лет был женат.
— Нет, это кузина моя, m-me Ленева! Она ненадолго приехала в Петербург и была так добра, что взялась быть у меня хозяйкой.
По маленьким розовым пятнышкам, выступившим при этом на щечках Софи, и по не совсем спокойному поклону, я сейчас же понял, что тут было что-то такое, да не то!
Бакланов между тем повернул меня и познакомил с другим молодым человеком, джентельменски одетым и с чрезвычайно красивыми бакенбардами.
— Monsieur Юрасов!.. наш бывший губернский стряпчий, а теперь обер-секретарь, — сказал он.
Я и без того, впрочем, догдывался, что это должен быть правовед и лицеист.
Бакланов затем обернул меня в третью сторону — там стоял в толстом драповом сюртуке, с низко опущенною на талии сабельною перевязью, молоденький офицер, с вздернутым носом и вообще с незначительною физиономией.
— Monsieur Петцолов! — сказал он: — сын вашей бывшей губернаторши.
Я не без любопытства посмотрел на этого господина, бывшего некогда столь милым шалуном и теперь выросшего почти до сажени. На мой поклон он поклонился полунебрежно и опять оперся на свою саблю. Этой позой он, кажется, по преимуществу был доволен.
Мы уселись.
— Я вот сейчас, — начал Бакланов: — рассказывал этим господам, что намерен приступить к изданию журнала чисто-эстетического.
Я покраснел и потупился при этом.
Последнее время столько господ говорили мне о своем намерении издавать журнал, столько приступали к этому, что стало наконец совестно слушать, как будто бы взрослый человек вам говорил: «А я вот сяду на палочку верхом да и поеду!».
«Ну и поезжай, — думалось мне: — дурак этакий!»
Пробурчав что-то такое в ответ Бакланову и воспользовавшись тем, что в это время был разлит чай, я поспешил отойти от него и сесть около хозяйки. Здесь мое внимание, чтобы не сказать — сердце, было поглощено самым очаровательнейшим образом: изящнее и благороднее выражения лица, как было у Софи, я не встречал. Ее густые смолянистые волосы лежали у ней на голове толстыми змеями. Цвет кожности был нежности Киприды в ту минуту, как та вышла из пены морской. Талия именно там и возвышалась, где желалось того самому прихотливому вкусу, там и суживалась, где нужно было, чтобы было узко. Одета она была не то, чтобы как дома, и не то, чтобы как для гостей.
«Господи! — думал я: — родятся же на свете такие красавицы, от одного созерцания которых чувствуешь неописанный воторг».
Бакланов, кажется, это заметил.
— Кузина — почитательница ваших сочинений, — сказал он.
— Ах да, — отвечала Софи, кидая на меня убийственный взгляд.
Но я видел очень хорошо, что ангел этот не читал ни строчки моих сочинений, да и вряд ли что-нибудь читал!
На моем, довольно продолжительном веку, мне приходилось видеть три формации женщин: девиц и дам моей юности, которые все читали; потом, в лета более возмужалые, — девиц и дам ничего не читавших, но зато отлично наряжавшихся и превосходно мотавших деньги, к разряду которых, собственно, и принадлежала Софи, и наконец, с дальнейшим ходом рассказа, мне, может быть, придется представить вниманию читателя барышню совсем нынешнюю, которая мало что читает, но сейчас все и на практику переводить.
Во время всех моих этих рассуждений лакей вошел и доложил:
— Генерал Ливанов.
Бакланов встал и, как человек светский, нисколько не принял раболепной позы, а, напротив, как-то еще небрежней закинул свои волосы назад; но вошел решительно величественный старик.
— Здравствуйте! — сказал он, клняясь всем общим поклоном, и потом тотчас же сел напротив Софи.
Все мы: молодцеватый Бакланов, ваш покорный слуга, не совсем худощавый, сухопарый правовед и жиденький Петцолов показались против него решительно детьми, и одна только Софи спорила с ним во впечатлении, и то своею красотой.
Когда Ливанов, быв еще старым директором, докладывал однажды министру, тот вдруг обернулся к нему и вскричал:
— Да кто же из нас министр, вы или я? Вы таким тоном мне говорите!
— Приближаясь к розе, ваше высокопревосходительство, невольно приемлешь ее запах! — отвечал на это Ливанов.
И министр поверил ему.
Я видел, что старик был одет в самый новый парик, в отличнейшей дорогого сукна фрак, брильянтовые запонки и в щегольской рубашке. От него так и благоухало тончайшими духами.
Бакланов стал ему рекомендовать нас.
При моей фамилии Ливанов несколько подолее и попристальнее, чем на других, остановил свой взгляд на мне.
Софи налила чаю и подала ему.
Он ее поблагодарил величественным, но молчаливым наклонением головы.
Бакланов между тем все что-то егозил и беспокоился.
— Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, — начал он: — какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом, и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь — Брюллов, Глинка, — все это перемерло; другие, которые еще остались — стареются, новых никого не является… Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.
Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.
— Возбудить никогда ничего нельзя-с!.. — заговорил он наконец. — Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.
— Но отчего? Я не так, может быть, выразился; ну, не возбудить, а развить! — возразил ему Бакланов.
— Это все равно, не в слове дело, — перебил его Евсевий Осипович: — вам, например, никак теперь не возбудить и не развить идеальной пластики греческой; в мире, во всем человечестве нет этого представления. Вам рафаэлевских мадонн не возвратить, как не возвратить и самого католицизма с его деталями. Вот нам, французская псевдоклассика и вообще вся эпоха Ренессанс были возбужденные, — что они принесли нам? Звучные, пустые, без содержания слова, прихотливые, затейливые, но без настоящего вкуса и смака формы.
Говоря это, Евсевий Осипович взмахивал глазами то на меня, то на Софи, и вообще, кажется, хотел уронить этим спором в глазах наших Бакланова.