Бедная женщина так была взволнована, что совершенно забыла свой обычно-приличный тон и всякую осторожность в присутствии дочери.
Мороз между тем с закатом солнца страшно свирепел; лошади, сплошь покрытые инеем, бежали быстро; полозья скрипели, как будто бы ехали по льду. Кучера, а в том числе и флегматический Митька, беспрестанно соскакивали с передков и бежали около повозок. Потап, забравшись на барское место, хоть бы чорт все побрал, перестал уж и править лошадьми. У Надежды Павловны, от холода и душевных волнений, до сумасшествия болела голова. Даже Петра Григорьевича, несмотря на капитальный запас собственной теплоты, сильно пробрало. Его потертые медведи как бы совсем отказались служить ему. «Шубой тоже называется, шваль этакая!» — начинал он думать с некоторой досадой.
Таким образом только два существа были тут счастливы: студент, который с каким-то опьянением думал, что с ним будет сегодня же вечером, и Соня в своем теплом салопчике, мечтавшая, как о с кем она будет танцовать на балах. Перед ними обоими мысли расстилались длинною и заманчивою пеленой.
7
Блаженнейшие минуты
Басардины всегда останавливались ночевать в Захарьине у Никиты Семенова, мужика зажиточного, несколько дерзкого и грубого на язык, но правдивого и решительно всех своих постояльцев — и мужика и барина одинаково разумевшего…
В большой избе его была зажжена огромная лучина и не было ни души. Сам он только сейчас возвратился с базара и, в одной рубахе, с железным подсвечником в зубах, что-то не совсем ловко возился с запором, который никак не входил у него в скобку. Погнуло ли ее, проклятую, или у самого Никиты косило в глазах, прах ее знает!
Хозяйка его, большуха, поила в коровьей избе теленка, который никак не хотел совать морду в крынку, но, приняв, наконец ее палец за материнский сосок, принялся тянуть молоко. Бабушка-старуха, со внучатами, давно уже спала в третьей избенке.
В окно большой избы громко застучали кнутовищем… Никита, услыхав это, выглянул со свечой за калитку и, узнав своего старого приятеля, сивого меренка, тотчас же отпахнул ворота и поднял одною рукой длинную подворотню.
— Въезжайте! — проговорил он.
Первый из саней выскочил Петр Григорьевич: едва сняв с себя шапку и сбросив шубенку, он прямо полез на печь.
— Этакого чорта мороза еще и не бывало, — объяснил он оттуда, скидая с себя сапоги и ставя свои ноги на самое горячее место печи.
Студент тоже, сам не зная как, отморозил два пальца.
Дарья, совершенно окоченевшая от холоду, ввела барыню под руку. Надежда Павловна сейчас же стала распоряжаться о чае. Ее по преимуществу беспокоило, не прозябла ли Соня; но та только пылала румянцем, и с ее улыбки и розовых щечек как бы летели мириады амурчиков.
— Ничего, мамаша, — говорила она, когда мать вытирала ей лицо холодною водой и советовала не снимать теплых ботинок.
— Ничего!.. — повторила Соня и в дорожном капотце, с выпущенными белыми зарукавничками, положила ручки на стол и стала лукаво глядеть на студента, давно уже поместившегося невдалеке от нее и жадно на нее смотревшего.
Надежда Павловна, напоив молодежь чаем, наконец вспомнила о муже.
— Где же Петр Григорьевич? — спросила она.
— Я здесь… озяб ужасно, — отозвался тот с печи.
— Какой нежный, скажите! — заметила ему на это Надежда Павловна.
— Чего нежный!.. Шуба никуда не годится…
Шуба в самом деле до сих пор еще стояла колом. Надежда Павловна послала на печку стакан чаю, а у самой в тепле так разболелась голова, что она и сидеть не могла: встав, как пьяная, с места, она сказала:
— Я пойду, прилягу!
Им с Соней было постлано за перегородкой.
— А ты еще посидишь? — прибавила она, обращаясь к дочери.
— Посижу! — отвечала та.
Надежда Павловна осталась как бы в недоумении несколько минут, но потом, приговоря: «хорошо!», ушла.
В этом заключалось целое море материнской нежности. Она очень хорошо видела, что дочери хочется посидеть со студентом, и хоть, может-быть, считала это со своей стороны не совсем приличным, но не в состоянии была воспрепятствовать тому.
Оставшись вдвоем, молодые люди несколько конфузились друг друга.
— Ах, какие у этого господина ужасные усы! — проговорила Соня, показывая на ползшего по столу таракана.
— А вот я его заключу сейчас, — сказал студент и обвел кругом таракана водяную жидкость.
Таракан действительно засовал рыльцем туда и сюда и не мог ниоткуда вылезти.
— Ну что, освободите его! — возразила Соня и протянула было ручку, чтоб обтереть воду.
Студент не допускал ее. Руки их встретились.
— Отпустите его! — сказала наконец Соня строго и серьезно, и Александр сейчас же ей повиновался.
После того она обратила внимание на висевшее перед образом яйцо.
— Ах, какое большое яйцо! — сказала она.
— Это, должно-быть, лебединое, — объяснил ей студент.
— Зачем же оно тут висит?
— У крестьян всегда так, — отвечал Александр нехотя.
Видимо оба говорили совершенно не о том, о чем бы им хотелось.
С печки в это время начал уже явственно слышаться храп Петра Григорьевича.
— Опустите вашу ручку под стол, — проговорил вдруг Александр, наклоняясь низко-низко над столом.
Соня сделала движение, чтобы в самом деле опустить ручку; но в это время дверь скрипнула. Молодые люди вздрогнули и пораздвинулись.
В избу вошел хозяин с еще более всклокоченною головой и бородой и стал оглядывать избу.
— Где ваша девушка-то тут? Шла бы ужинать!.. Дашутка! — крикнул он.
И Дарья действительно появилась откуда-то из-за печки, где она было-прикурнула.
— Она была здесь! — сказала, закусив губки, Соня.
— Да, — прошептал и студент, не менее ее сконфуженным голосом.
Дарья однако, ни в чем, кажется, неповинная, смиренно ушла, а Никита не уходил.
— Я вот все на молодого-то барина гляжу, признать никак не могу, чей такой? — сказал он, не спуская с Александра глаз.
— Я Аполлинарии Матвеевны Баклановой сын, — отвечал тот.
— Слыхал… Папенька-то у тебя ведь ныне помер?
— Да!
— Ты сам-то из военных, что ли, али, может, межевой? — продолжал Никита, уже садясь на лавку.
Он заметно был выпивши.
— Я студент, — отвечал Александр.
— В ученьи еще, значит. По росту-то, словно бы и службу тяпать пора.
— Это все равно, что на службе: нам дают два чина.
— За что ж это?
— За ученье.
Никита покачал головой.
— Плохо что-то, паря, ваше ученье-то, — сказал он: — много тоже вот вашей братьи этаких проезжает из кутейников и из дворянства; пустой народ, хабальный… офицеры невпример подбористее будут, складнее.
Александр на это счел за лучшее только усмехнуться.
— В женихи, что ли, к барышне-то ладишь? — не отставал от него Никита, показывая головой на Соню.
— Нет, не в женихи, — ответил ему насмешливо Александр.
— Нам нельзя, мы родня, — подхватила Соня.
— Родня! Ишь ты, а! — произнес Никита, как бы удивившись. Коли родня, значит, нельзя теперь.
— Отчего ж? — спросил уж Александр.
— В законе не показано.
— Что ж, что не показано! Это вздор!
— Как вздор!.. нет!.. Счастья при том не бывает. Коли тоже, где этак вот повенчаются, так опосля, чу, и не спят вместе, все врозь… опротивеет! — объяснял Никита откровенно, и Бог знает, до чего бы еще договорился; но в дверях показалось лицо Михайлы, кучера Надежды Павловны.
— Что те? — спросил он его.
— Сена-с! — отвечал тот вежливо.
— А не хочешь ли полена-с? — отвечал ему Никита, впрочем, сейчас же встал и пошел.
Глядя на его огромную курчавую голову, двухаршинные плечи и медвежью спину, неудивительно было, что он куражился над прочим человечеством.
— Какой он гадкий! — сказала по уходе его Соня.
— И несносный! — прибавил студент.
Ручки Сони в это время были под столом, Александр и свою протянул туда и осмелился взять ее за кончики пальчиков… Ему ответили полным пожатием. Он захватил уже всю ручку и потом, наклонившись как бы поднять что-то с полу, поцеловал ее.