20
Капелька поэзии и море прозы
Последнее время у Сони гостила дочь их хозяина — священника, Маша — молоденькая, прехорошенькая собою девушка, преумненькая, но в то же время пресмешная: повеселиться, похохотать, а пожалуй, и поплакать была охотница. Сначала она робко ходила к Соне, а потом все чаще и чаще, и теперь выпросилась у Надежды Павловны шить Соне свадебное белье. Дела этого она была великая мастерица: точно по линейке, по размеру, ее маленькая ручка выводила мельчайшие строчки на белье. Сама Соня не умела иголки взять в руки.
Они уже с час сидели вдвоем. Соня, чем ближе подходила ее свадьба, тем становилась грустней и грустней. Маша между тем все что-то егозила на стуле.
— Софья Петровна, можно свадебную песенку спеть? — проговорила наконец она робко.
— Спой, — отвечала та.
Маша звонким, но в то же время мягким голосом запела:
«Не на девичье гулянье
Собирается, снаряжается
Наша Сонюшка».
— Ох, полно — перестань, не надсажай ты меня, — воскликнула вдруг Соня и залилась горькими слезами.
— Чтой-то, барышня, вы все плачете? Хорошо ли это! — утешала ее Маша, сама готовая расплакаться.
— Тошно мне, Маша, тошно! — говорила Соня, пересаживаясь к подруге и обнимая ее.
Маша была совсем счастлива.
— Что же вам тошно-то? — спросила она.
— Замуж не хочется итти… — Соня не кончила.
— Али вам не люб жених-то?
— Да… Я люблю другого! — прибавила Соня уже шопотом и скрывая свое лицо на груди Маши.
— Дело-то какое! — произнесла та, качая головой: — для-че ж вы, барышня, за того-то нейдете?
— Молод он очень, да и мать у него скверная! — произнесла Соня.
— Поди ты! — удивлялась Маша.
— А тебе, Маша, нравится кто-нибудь? — спросила Соня, уставляя на подругу свое пылающее лицо.
— Нету еще, — отвечала та наивно: — вон к папеньке семинаристы ходят, да нехороши только: нескладные такие!
— А что, Маша, как выйдешь замуж, другого любить грех?
— О, что за важность, ничего! Вот в нашем званьи, так нельзя!
— Отчего же у вас нельзя?
— Ну, батюшку-то расстригут, как попадейка-то полюбит другого.
— Стало-быть и нам нельзя! — проговорила Соня печально.
Так журчали их тихие голоски, как бы чистый, маленький ручеек среди неприступных скал и гор окружавшей их действительности.
Но дверь распахнулась, и вошел Виктор, тоже один из порядочных обломков, задерживающих их в человеке всякое искреннее чувство. Соня сейчас же поспешила обтереть слезы и сделала вид, будто бы смотрит на работу Маши. Та, в свою очередь, не смела глаз поднять: Виктор и ее, как Иродиаду, ловил в сенях. На этот раз, впрочем, он был очень серьезен и важен. Вслед за ним приехала Надежда Павловна. Виктор отнесся к ней как-то свысока.
— Что Яков-то Назарыч так долго делает в Москве? — спросил он ее вдруг.
Надежда Павловна посмотрела на него.
— Известно что!
— Он, говорят, там лечится?
Надежда Павловна еще с большим удивлением взглянула на сына.
— Кто ж это тебе сказывал?
— Водой, говорят, лечится; хорош жених! — отвечал Виктор насмешливо.
При всем старании, он никак не мог скрыть ненависть к сестре, и, кажется, величайшим бы счастием его было ее несчастие.
Надежда Павловна сейчас же поняла, к чему он это говорил.
«Этакое ехидное животное!» — сказала она мысленно себе и спросила его вслух суровым голосом:
— Что, долго ты здесь пробудешь? Долго еще продолжится твой отпуск?
Виктор, заложив руки в карманы, отвечал с важностью:
— Я здесь совсем остаюсь… поступлю к губернатору в адъютанты.
Надежда Павловна почти затрепетала от страха.
— Разве тебя берут? — спросила она.
— Вероятно! — отвечал Виктор.
Он, действительно, после первого же знакомства с Марьей Николаевной, начал беспрестанно ездить к ним в дом, ужасно как умел подделываться, взялся учить Колю гимнастике, и для этого были нарочно, по его рисунку, сделаны гимнастические орудия: лестница и козел.
Виктор был мастер производить все эти штуки и так увлекательно это делал, что, не говоря уже о Коле, который за ним лазил как сумасшедший, даже сама Марья Николаевна, несмотря на свою полноту, увлеклась и полезла было на лестницу. Виктор при этом слегка поддерживал ее и умел так это сделать, что Марья Николаевна несколько даже сконфузилась, и когда слезла с лестницы, то проговорила:
— Какой вы шалун!
Начальнику губернии тоже нравилось это удовольствие. Часто, сидя у себя в кабинете и занимаясь подписыванием бумаг, он вдруг вставал, приходил в залу и начинал там прыгать на козла взад и вперед, а потом, как бы ничего этого не делав, возвращался к себе в комнату и снова начинал подписывать.
— А что, в губернаторских адъютантах есть доходы или нет? — спросил после неоторых минут размышления Виктор, обращаясь к матери.
— Не знаю! — отвечала Надежда Павловна. — «На что другое, а на это видно есть толк, этакий мерзавец!» — невольно подумала она.
В комнату вбежала Дарья.
— Яков Назарыч приехали-с! — объявила она, а вслед за ней входил и сам Яков Назарович.
— Сейчас только въехал в город и сейчас, не выходя из повозки, к вам! — проговорил он. В руках он держал огромнейший поднос, на котором грудами были навалены бриллиантовые и золотые вещи, разные фантастические корзинки и дорогие конфеты.
Двое лакеев несли за ним свертки дорогих материй, кружев и куньи меха.
Все, не исключая и наивной Маши, как бы преклонились перед ним с благоговением, а Виктора от зависти даже подергивало.
21
Невольный протест
Церковь Николы Явленного, самая аристократическая в городе, виднелась своею черной массой на огромной площади. По всем ее карнизам горели, колеблясь пламенем во все стороны и воняя скипидаром, плошки. В самой церкви, сырой и холодной, стояла толпа певчих, в своих голубых, обшитых галунами, кафтанах. Между ними происходил легкий говор, как бы вроде перебранки.
— Где у тебя Бортнянский-то? — говорил совсем низкой октавой бас, и при этом у него изо рта вылетал пар.
— Там, в нотах! — отвечал ему тоненькою фистулой дискант, тоже испуская пар из ротика.
— Там только альтовая партия, дъявол! — заключал бас и давал бедному ребенку такой подзатыльник, что тот взмахивал на него свои голубые глазенки и удивленным личиком как бы говорил: «Ну, брат, этакого еще никогда не бывало».
Три мужика, с помощью высочайших лестниц, зажигали три главные паникадила, свеч по сту в каждом. Жених, с приподнятою на накрахмаленном галстуке головой, завитой, раздушенный, в белых генеральских штанах и в синем ученом мундире, был уже в церкви и, как петушок вертелся около Марьи Николаевны (она была почетною дамой с его стороны).
— Будуар у меня обит белым атласом, а мебель розово-светлою материей, и из белой слоновой кости трюмо, — рассказывал он.
— Да, да, — гооврила с чувством Марья Николаевна.
— В гостиной рытые под бархат голубые обои, а зала под мрамор, — объяснял Яков Назарович.
— Да, да, — подтверждала добрая губернаторша.
Между тем сынок ее, Коля, непременно хотевший быть в церкви в качестве шафера привезший образ, теперь в одном из дальних углов возился со своею гувернанткой-англичанкой, которая напрягала все свои почти неженские силы, чтобы удержать его: он все рвался у нее, чтобы раскачать одну из перед-иконных лампад и посмотреть, как она треснется об стекло, что он перед тем и сделал раз.
«Невеста!» — раздалось наконец в церкви.
Жених повытянулся и еще как-то больше засеменил ножками. Двери распахнулись, и Соня, в сопровождении Аполлинарии Матвеевны, разодевшейся во всевозможные цвета — синий, красный, желтый, вошла в церковь. Ее вел под руку, с перетянутою, как у осы, талией и гремя по церковному полу саблей, Виктор. Соня, по-видимому, употребляла все усилия над собой, чтобы не рыдать. Лицо ее было бледно и судорожно: она окончательно уже понимала, что продает себя, и хотела по крайней мере сделать это так, чтобы было за что: одно подвенечное платье ее стоило тысячи три, на лбу ее горела бриллиантовая диадема в пять тысяч.