РИЖСКИМ БЕСПОПОВЦАМ
Прошу вас дать место следующим строкам, необходимым для разъяснения недоразумений, возникших в обществе рижских староверов-беспоповцев.
В ноябрьской книжке журнала “Библиотека для чтения”, в статье “С людьми древлего благочестия”, я назвал рижских беспоповцев староверами поморского согласия, тогда как некоторым из них кажется, что они староверы согласия федосеевского. Эти “некоторые” сочли себя крайне обиженными и убедили темную массу Рогожной улицы не признавать своими староверов, которые были со мною знакомы во время моего пребывания в Риге нынешним летом.
Объясняюсь: федосеевцы отличаются от поморцев главным образом тем, что они не молят Бога за царя и за власть и не приемлют браков. Рижские же староверы Московского форштата молятся за царя, читают 19-ю кафизьму псалтири, пропускаемую федосеевцами; поют тропарь: “Спаси, Господи, люди своя” по-поморски (то есть победы царю нашему даруй) и брачатся в моленной с благословением родителей и отца духовного. Следовательно, какие же они федосеевцы? Когда-то, находясь под зависимостью Преображенского кладбища, рижане действительно были федосеевцами, но нынче они, уж конечно, скорее всего поморцы, и ни один федосеевец, знающий свои предания, рижскую общину федосеевскою не признает.
Теперь пусть эта община сама решит, что она такое, а ни я, ни мои знакомые рижские староверы не виноваты, что рижская община сама не знает, какого она держится толка. В этом виновато одно ее собственное невежество.
РОССИЙСКИЕ ГОВОРИЛЬНИ В С.-ПЕТЕРБУРГЕ
(Опыт оценки нашей свободной коллективно-гражданской деятельности)
“Молод месяц не всю ночь светит”.
Русская пословица
“А наши старички? Как их возьмет задор,
Засудят о делах, — что слово — приговор.
Ведь столбовые все: в ус никому не дуют,
И о правительстве иной раз так толкуют,
Что если б кто подслушал их — беда!
Не то, чтоб новизны вводили, — никогда!
Спаси нас Боже! Нет! А придерутся
К тому, к сему, а чаще ни к чему,
Поспорят, пошумят — и разойдутся”.
Грибоедов
Есть в народе погудка, что идет мужик со сходки, а другие мужики его и спрашивают: “Откуда, брат, ползешь?”
— Со сходки, — говорит.
— Что ж там на сходке делали?
— Ничего, — говорит, — побрехали безделицу, да и ко дворам.
— Что ж в том толку, что брехать-то сходитесь? — опять добиваются.
— А то, — говорит, — и толку, что на людях выбрешешься, домой меньше брехни принесешь.
Погудка эта, может быть, не совсем справедлива, и назад тому один годочек ее даже небезопасно было рассказать в печати, потому что назад тому один годочек в литературе свирепствовало эпидемическое помрачение, которым беспрестанно заболевали все, и поэт Клубничкин, то ездивший горшенею на нессудливом боярине, то валявшийся в перинах с молодой княжной, и бурнопламенный Громека, сладострастно занывавший от волнения, охватившего его душу при чтении знаменитой книги профессора Лешкова, и даже сердитый внутренний обозреватель “Современника”, резко объявивший, что у него по некоторым вопросам нет солидарности с высоким направлением благороднейших из людей (как обозначают в некоторых кружках всех лицедействующих в названном достопочтенном издании).
Теперь ушло это время; теперь Клубничкин стал стыд знать и уже не вопит во все горло:
Дайте мне женщину,
Женщину с черной косой!
Теперь он присяжный зоил, и в его теперешних песнях редактор Пятковский, говорят, уж подслушал несколько новых гражданских мотивов. Громека, отделавшись и от “бомб отрицания” и от “киевских волнений”, самым аккуратным образом вписывает в “Современную хронику России” все новые переводы по части естествознания и истории, представляя таким образом в этой хронике, так сказать, и библиографический конспект переводно-издательской деятельности в России, и историю своей собственной цивилизации. Даже внутренний обозреватель “Современника” как будто уж менее раздражителен, чему, вероятно, много способствовали “свежий воздух полей и говор простого народа”. Мужики люди ли? Следует ли мужиков учить грамоте, или у них следует чему-нибудь поучиться? и тому подобные затруднительные вопросы, поднимавшие некогда желчь почтенного литератора, нынче его словно как будто поослобонили, или сам он махнул на них рукой, проговоря: “Ну вас совсем к лешему! Буду лучше солидарничать. Тут, по крайности, никаких результатов быть не может; тут хоть ты и проврешься, все же тыкать тебе в очи нечем будет”. Теперь, напившись хорошенького чайку, другой литератор стал заниматься анализом совещательного смысла народа, литератор, в некотором роде неприкосновенный и слишком гордый для того, чтобы чем-нибудь обидеться, да еще Иван Сергеевич Аксаков, который по беспредельному своему прямодушию и благодушию тоже не рассердится за приведенную погудку, ибо он давно решил, что западная пыль, стремящаяся к нам по волнам Финского залива, ослепила глаза питерщиков, и они никак не могут рассмотреть зеленых изумрудов в черноземной грязи родимых полей.
Теперь, пользуясь столь безмятежным положением вопроса о смысле совещательных собраний у народа, мы, кажется, ничем не рискуем, рассказав эту погудку, с которой нам пришлось начать свою заметочку о деятельности известнейших из наших говорилен.
Мы высказали о них свое мнение весною, когда они блистательною пустотою закончили свой прошлогодний сезон, и считаем своею обязанностью, не утомляя читателей, сообщить им, насколько наши говорильни с открытием нынешнего сезона изменились к лучшему или к худшему.
1) Экономическая большая говорильня (Вольно-экономическое общество), как огромный стоячий пруд, вечно покрыто тою же сплошною тиною, которая уже так стара, что невозможно определить глазомером, насколько каждый год густеет эта тина и мельчает ли днище стоячих вод, ее выделяющих. Здесь ни одной рациональной перемены, даже ни одной попытки к реформе: все довольны сами собою, и мы ими очень довольны, потому что это люди благовоспитанные, — знают, что они ничего не делают, по крайней мере и не шумят, не крутятся как куклы на ниточках, а положительно, капитально, с чисто московской солидностью не только ничего не делают, но и ничего не хотят делать. — Положительно хорошие люди.
Цепи они для скота приобрели и производят ими торговлю, только плохо продаются. Надо бы рекламки сделать, хоть в “Пчелке” что ли. “Трудов Вольного экономического общества” обозные извозчики не читают, да они, впрочем, и ничего не читают; а кроме извозчиков, этих скотских цепей у “Вольного экономического общества” купить некому, и придется им ржаветь в модельной комнате до второго пришествия, то есть до второй попытки вольных экономов заготовить полезные орудия для распространения их по дешевой цене.
Мы говорили, что вольные экономы, владея большим капиталом, приобретенным чрез пожертвования, не умеют им распорядиться или распоряжаются им самым непроизводительным образом. То же самое скажем и теперь. Мы говорили, что члены этого общества вовсе не экономисты, а говоруны. То же самое скажем и нынче. Мы говорили, что нельзя даже питать надежд на пробуждение в этом обществе какого-нибудь осязательно-полезного движения, какой-нибудь попытки войти в жизнь края с доброй инициативой. Нынче скажем, что надежд этих еще меньше, ибо наши говоруны
“Чем старее, тем хуже”.
2) Малая экономическая говорильня (Политико-экономический комитет, учрежден при Вольном экономическом обществе) находится по-прежнему под управлением бывшего профессора политической экономии Ивана Васильевича Вернадского. Это его креатура, и он здесь как патриарх в родной семье, держится несколько фамильных принципов, то есть управляет родом своим с некоторым оттенком, весьма впрочем тонко проводимого и самого либерального, деспотизма. Он не кипятится и не топочет лошачком, как делает председатель одного пеккинского комитета, а стоит благородно, гордо, осанисто, держит себя с достоинством и род свой в достоинстве удерживает. Он не кричит пронзительным фальцетом: “Господа! Если уж вы меня избрали в председатели, так позвольте мне быть председателем” (то есть нраву моему не препятствуйте), как это делает тот же, топочущий лошачком, пеккинский ученый. Иван Васильевич не только сам не кричит, но и роду своему кричать не позволяет. У него во всем субординация и порядок. Он, если войдет в какой-нибудь экстаз, то выразит все это, так сказать, мимически, благородным жестом, энергическим словом, — жару, инбирю в речь подбросит и только; но всегда непременно начнет деликатно. Скажет: “Милостивые государи! Само собою разумеется”, а тут и пойдет. Если же другие забудутся и заведут дезордр, то он сейчас за колокольчик, поднимется, скажет: “Милостивые государи! Само собою разумеется… ” и докажет, что в собраниях просвещенных людей дезордра быть не должно; но он докажет это так, что те самые люди, которые производили дезордр, убеждены, что Иван Васильевич выражает их собственные мысли. У него хочешь говорить, так дай прежде кончить другому, а не ори, не перекрикивай чужого слова шириною непомерной глотки. Говори всяк в свое время. Так это у него и ведется, и беседа в его говорильне действительно похожа на беседу порядочных людей, собравшихся потолковать и толкующих, не перекрикивающих друг друга.