Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Мне тоже, Лафайетт! — перебил другой голос, чуть более резкий, требовательный. — У меня под началом вдвое больше людей, чем у него, справедливее было бы...

— Справедливее? Да я тебя знаю, ты своих людей на прошлых сборах чуть не поморил голодом, экономя на довольствии, а теперь о справедливости заговорил!

Голоса множились, накладывались друг на друга, кто-то уже почти хватал меня за рукав, кто-то улыбался слишком широко, слишком заискивающе, и я стоял посреди этого нарастающего гвалта, чувствуя себя не героем вечера, а скорее призовой коровой на ярмарке, которую делят между собой покупатели, ещё не спросив цену.

— Господа, господа, — сказал я наконец, поднимая руки, стараясь придать голосу твёрдость, которой не чувствовал, — производство ограничено, сырья не хватает катастрофически, и распределение — не моя личная прихоть, а вопрос, который решается контрактом с правительством штата, каждая единица изделий, думаю, уже распределена. Я не смогу раздавать винтовки по дружбе за бокалом шампанского, простите за прямоту.

Разочарованный гул прокатился по комнате, но, к моему удивлению, никто не стал спорить всерьёз — новость о войне, кажется, всё ещё настолько кружила всем головы, что даже обида на отказ тонула в общем лихорадочном возбуждении вечера.

— А ты сам что думаешь, Генри, обо всём этом? — спросил кто-то из группы, и вопрос этот на мгновение перекрыл собой весь остальной гвалт, будто все вдруг вспомнили, что у хозяина новых чудо-винтовок наверняка есть и собственное мнение на этот счёт, не менее интересное, чем сами винтовки.

Я замялся.

Говорить ура-патриотическую чушь про месяц войны и посрамлённых янки было тошно — до отвращения, до какого-то почти физического зуда во рту, будто мне предлагали съесть что-то прогорклое с улыбкой на лице. Но сказать правду — что война будет долгой, страшной, что промышленный Север раздавит числом и производством то, что не сможет взять умением, — было опасно для здоровья, причём в самом буквальном, физическом смысле этого слова.

И тут, совершенно некстати, перед глазами всплыла сцена — та самая, из книги, которую я читал бог знает сколько жизней назад, в другом мире, на другом языке: пикник в Двенадцати дубах, духота, спор о войне, и один циничный красавец у окна, отставив бокал, говорит собравшимся южным джентльменам чистую, неприкрытую правду — про заводы, про пушки, которых у Юга нет, про флот, которого тоже нет, — и как молодой, вспыльчивый юнец чуть не вызвал его за это на дуэль. А может, и вызвал — я, признаться, не помнил точно, слишком много лет, слишком много книг прошло через мою прежнюю жизнь, чтобы ручаться за детали романа, который когда-то читала, кажется, ещё моя мать.

Ирония происходящего была настолько абсурдной, что я едва не рассмеялся вслух прямо там, посреди столовой: я стоял в буквальной реконструкции сцены, которую сам же читал как вымысел, и мне предстояло решить, повторить ли судьбу персонажа, которого я толком не помнил, или найти способ сказать полуправду так, чтобы она сошла за скромность, а не за пораженчество.

Тут меня опять царапнуло что-то из глубины памяти — то же смутное, неопределимое ощущение, что и на пристани месяц назад, когда мимо прошёл тот высокий брюнет с усиками и обронил замечание про орудийные площадки, — но как я ни старался ухватить мысль покрепче, она снова ускользнула, оставив после себя только лёгкое, раздражающее послевкусие незавершённости, как забытое на языке слово.

Я тряхнул головой, отгоняя наваждение, и решил ответить нейтрально — так, чтобы и совесть не слишком возмутилась, и голова осталась на плечах.

— Я думаю, — сказал я медленно, тщательно подбирая каждое слово, — что радоваться рано, но и отчаиваться незачем. Мы умеем драться, каждый южанин стоит троих янки, это бесспорно. Вопрос лишь в том, надолго ли хватит нашего пороха и нашего терпения — а это уже дело не одной лишь доблести, а ещё и заводов, дорог, и того, что каждый из нас сделает у себя дома, а не только на поле боя. Я предпочитаю готовиться к долгой войне, господа, и буду рад ошибиться.

Ответ вышел достаточно расплывчатым, чтобы никто не смог упрекнуть меня в трусости или пораженчестве, и достаточно осторожным, чтобы не выглядеть слепым энтузиастом, — золотая середина, которую, подозреваю, оценил бы даже не вспомненный мною толком персонаж из давно прочитанной книги.

Позади меня разговор уже вновь скатился в привычную колею — моя осторожная реплика потонула в общем гуле, будто её и не было.

— Троих? Да я лично, господа, клянусь честью, уложу не меньше десятка этих северных трусов, прежде чем они успеют развернуться и побежать обратно к своим фабрикам!

— Десятка? Скромно, Уинтроп, очень скромно. Один южанин стоит десяти янки, это всем известно — стало быть, моя рота одна разгонит целую дивизию!

— А я слышал, они там все клерки да лавочники, ружья в руках сроду не держали. Да они в обморок попадают от одного вида нашей кавалерии!

— За это надо выпить! За то, чтобы к июлю всё было кончено, и мы успели вернуться домой к сбору урожая!

— К июлю? Да я говорю — к концу мая, не позже! Пары хороших сражений хватит, чтобы Линкольн сам запросил мира!

Кто-то захохотал, кто-то снова требовал бокал, и весь этот пьяный, самоуверенный хор нарастал у меня за спиной, пока я отходил прочь, — молодые голоса, полные безрассудного веселья людей, которые искренне верят, что война — это парад с музыкой, а не то, чем она станет для доброй половины из них уже к следующей весне.

Отошёл я недалеко — ровно настолько, чтобы оказаться в тени колонн, обрамлявших террасу, куда молодой Пикенс, воспользовавшись общей суматохой, увёл Корделию якобы подышать свежим воздухом. Я не собирался подслушивать — просто оказался там раньше них, спасаясь от гвалта, — но уйти незамеченным уже не успевал, а обнаруживать себя посреди чужого объяснения казалось ещё хуже, чем остаться и промолчать.

— Мисс Лафайетт... Корделия, — начал он, и голос его, минуту назад звеневший бравадой перед всей столовой, теперь предательски дрожал. — Я понимаю, что момент, возможно, неподходящий, и приличия требуют иного — визитов, разговора с вашим отцом, времени. Но война началась сегодня утром, и я не знаю, сколько месяцев мне отпущено, чтобы соблюдать приличия как положено.

Он взял её за руку — неловко, торопливо, будто боялся, что она отдёрнет её раньше, чем он договорит.

— Я хочу знать, прежде чем уеду, что вы будете меня ждать. Не как невеста жениха — на это, знаю, нужно родительское благословение, — но здесь, — он прижал её ладонь к груди, к сердцу, — здесь, для меня, уже сейчас. Скажите, что дождётесь меня, Корделия. Это единственное, что я хочу увезти с собой на фронт.

Я услышал, как у Корделии перехватило дыхание — короткий, судорожный вдох, — а потом её голос, необычно тихий, лишённый всей той наигранной звонкости, с которой она обычно щебетала на балах:

— Да. Да, буду.

Именно в этот момент, скользнув взглядом мимо застывшей в объятии пары, я поймал в полумраке напротив, у противоположной колонны, силуэт матери. Она стояла там, судя по всему, уже некоторое время — вышла на террасу так же случайно, как и я, и так же, как я, замерла, не решаясь обнаружить себя.

Заметив, что я её увидел, она поднесла палец к губам — коротко, почти незаметно в темноте, — и покачала головой, безмолвно приказывая мне не выдавать ни её, ни себя, оставить эту минуту нетронутой чужим вмешательством. В глазах её, впрочем, при этом не было ни тревоги, ни неодобрения — только что-то мягкое, почти печальное, будто она уже знала то, чего пока не знали ни я, ни Корделия, ни сам юный влюблённый артиллерист: что подобные обещания, данные накануне войны, редко доживают до мирного времени в том же виде, в каком были произнесены.

Тётя Мэй с того дня надолго, на пару месяцев, перестала разговаривать — не демонстративно и не в знак протеста, а будто слова стали ей физически в тягость. Она здоровалась, сухо отвечала на прямой вопрос двумя-тремя фразами, и всё. А если при ней кто-то заводил разговор о войне — о победах, о янки, о том, как их проучат к Рождеству, — она не спорила и не хмурилась. Просто поднимала глаза от вышивки и молча смотрела. Без злобы, не укоризненно — куда хуже: с ровным, вежливым, ничего не выражающим вниманием, и говорившему через несколько секунд отчего-то резко вспоминалось неотложное дело — то ли в конторе, то ли в другом городе, или вовсе в другом штате.

50
{"b":"981915","o":1}