«Генри. Тебе следует отправиться в Чарльстон, для доклада Р.
Д. Л.
P.S. С тобой поедет Мэй».
Я перечитал строчку с постскриптумом дважды, будто она могла от этого стать длиннее и что-то объяснить. Не стала, но додумывать особо не пришлось: Мэй последние месяцы поглядывала на меня с выражением, которым оценивают лот на аукционе, уже подобравший достаточно интереса, чтобы выставить его на публику посерьёзнее саваннской. Отчёт перед Робертом, надо думать, был предлогом или, вернее, удачным совпадением: раз уж экипаж всё равно едёт в Чарльстон по делу, отчего бы заодно не показать подросшего племянника чарльстонскому обществу, а не только в Саванне. Аналитик отметил новую графу в списке дел: пережить смотрины в масштабе целого города вместо одной гостиной.
Додумать эту мысль до конца я не успел. Сверху, из комнаты сестёр, донёсся звук, который я бы описал как крушение целой оперной труппы разом.
— Мама! — Голос Корделии взлетел с такой высоты, что задребезжали, кажется, оконные стёкла. — Я не хочу в Чарльстон! Особенно с тётей Мэй! Мама, ты меня ненавидишь, я знаю это совершенно точно!
Через секунду хлопнула дверь, простучали по лестнице быстрые шаги, и в столовую влетела мать с письмом в руке — судя по почерку, тоже от Мэй — с тем выражением лица, какое бывает у человека, готовящегося вести переговоры сразу на двух фронтах.
Только тогда я понял, что ошибся в расчётах. Дело было не только во мне. Мэй, судя по всему, задумала операцию куда шире: одним выездом решить сразу два вопроса клана — вывести Корделию в настоящий свет и предъявить чарльстонским семьям подросшего Генри, — с той экономностью, с какой она, наверное, подходила и ко всему остальному в жизни.
— Мама, — донеслось сверху уже тише, но не менее трагически, — я лучше сбегу в монастырь!
— В Саванне нет монастырей, Корделия, — крикнула мать в потолок голосом человека, который проговаривал этот довод уже не в первый раз в жизни. — И перестань орать через два этажа, ты не на сцене!
— Тогда я буду молчать всю дорогу до Чарльстона! Всю! Как немая!
— Вот и славно, — невозмутимо отозвалась мать и повернулась ко мне с видом полководца, выигравшего одну битву из тысячи предстоящих. — Генри, надеюсь, у тебя хватит терпения на них обеих сразу.
Я подумал, что после Рэнсома с его взрывающимся складом и Стаббса с его пивной кружкой это, пожалуй, будет самым непредсказуемым переговорным процессом за последний месяц, и не был уверен, что ошибаюсь — тем более что теперь на кону стоял не только мой собственный статус лота на ярмарке невест, но и полное молчание Корделии, в которое я, признаться, не поверил ни на секунду.
Мать на вокзал не поехала, и когда я спросил почему, она ответила с лёгкой, отработанной за годы улыбкой, за которой обычно пряталось нечто гораздо более острое, чем казалось на первый взгляд:
— Потому что если мы обе будем сидеть над Корделией, как две наседки над одним яйцом, бедная девочка не выдержит и недели, а чарльстонское общество решит, что Лафайетты воюют между собой. Пусть уж лучше командует одна. — Она едва заметно повела бровью, и в этом жесте промелькнула вся её родословная разом. — К тому же Мэй так любит, когда последнее слово остаётся за ней, что мешать ей в этом — жестокость, недостойная христианки. Пусть тешится. Мне для этого вовсе не обязательно ехать в Чарльстон, я и отсюда прекрасно знаю, чем всё кончится.
Она бросила взгляд в сторону детской, откуда доносился звонкий голос Октавии, требующей от гувернантки немедленного внимания.
— К тому же кто-то должен остаться с младшими, — добавила она уже другим, более спокойным тоном.
Вокзал в то мартовское утро выглядел так, будто по расписанию отправлялся не поезд, а обоз на зимовку. Носильщики сновали между платформой и багажным вагоном, сгибаясь под сундуками, шляпными коробками и свёртками такого разнообразия форм, что я невольно задумался, не решила ли тётя Мэй прихватить с собой часть саваннской мебели на всякий случай. Я насчитал одиннадцать мест только у неё, ещё шесть у Корделии — которая, к слову, держала обещание молчать с упорством, достойным лучшего применения, и общалась исключительно вздохами разной степени трагичности, — и три собственных, показавшихся мне в этом соседстве почти неприлично скромными.
— Тётя Мэй, — сказал я, наблюдая, как два носильщика тащат очередной сундук, судя по звуку, полный или фарфора, или кирпичей, — мы ведь едем в Чарльстон ненадолго, а не переселяемся туда навсегда. Зачем столько багажа на неделю?
Это была ошибка. Я понял это ещё до того, как договорил последнее слово, по тому, как замерла её осанка и как медленно, с ледяным достоинством, она повернула ко мне голову.
— Генри, — произнесла она тем тоном, каким обычно объясняют азбуку слабоумным, — позволь просветить тебя относительно того, как устроена жизнь в приличном обществе, раз уж твоё воспитание, по всей видимости, обошло эту тему стороной. Неделя визитов подразумевает не одно платье, а гардероб на каждое время дня: утреннее для завтрака, дневное для визитов, вечернее для обедов, и это не считая перемен на случай дождя, траура, если, не дай бог, кто-то из общих знакомых успеет скончаться за время нашего пребывания, и отдельно — на случай внезапного приглашения, потому что отказаться будет неприлично, а прийти в том же платье, что вчера, — вдвойне.
Она сделала паузу, ровно такую, чтобы я успел осознать глубину собственного невежества, и продолжила, не давая мне вставить ни слова:
— В Бостоне, в доме моего отца, было заведено: на каждый визит — отдельная карточка платья, и одевались мы соответственно, потому что являться всюду в одном и том же — это, Генри, объявление всему свету, что у семьи туго с деньгами или, что ещё хуже, туго с воспитанием. У Кэботов такого не бывало никогда. — Она смерила меня взглядом, каким смотрят на неудачно сшитый сюртук. — Что до тебя самого, я надеюсь, ты хотя бы догадался взять больше одного галстука. Мужчине в приличном обществе полагается менять их не реже, чем даме — веера, и уж точно не носить один и тот же два дня подряд на глазах у одних и тех же людей — это читается как неряшливость либо как бедность, а ни то ни другое Лафайеттам не к лицу.
Я честно попытался припомнить, сколько галстуков лежит в моих саквояжах, и решил, что ответ лучше оставить при себе.
— Понял, тётя, — сказал я вместо этого. — Прошу прощения за вопрос.
— Извинение принято, — сказала она с той же ледяной благосклонностью, с какой судья принимает признание вины, не облегчающее приговора. — Впредь избавь меня от необходимости объяснять очевидное.
Корделия за её спиной, до этого хранившая героическое молчание, не выдержала и издала звук, подозрительно похожий на смешок, тут же замаскированный под кашель. Тётя Мэй немедленно развернулась к ней с прищуром, способным заморозить чайник, но племянница успела вновь принять вид великомученицы прежде, чем обвинение было сформулировано вслух. Кондуктор прокричал что-то о посадке, носильщики удвоили усилия, а я продолжал смотреть на гору чемоданов, медленно перекочёвывающую в багажный вагон.
— Не понимаю, зачем вообще было садиться в эту дымящую, воняющую углём махину, — произнесла тётя Мэй, опускаясь на сиденье с видом христианки, ожидающей выхода льва на арену. — В моё время люди путешествовали в приличных экипажах, где можно было дышать свежим воздухом, а не сажей и трястись, будто в телеге зеленщика.
— Но это же прямо новая железная дорога, тётя, — вырвалось у Корделии, прежде чем она успела вспомнить о собственном обете молчания. — Её только-только достроили, я читала в газете! Говорят, теперь до Чарльстона не сутки, а всего несколько часов, представляете...
Она осеклась на полуслове, поняв слишком поздно, что нарушила сразу два собственных зарока: не разговаривать и не проявлять интереса ни к чему, имеющему отношение к этой поездке. Тётя Мэй повернула к ней голову медленно, с неотвратимой обстоятельностью, как поворачивается орудие главного калибра, и одарила взглядом, который я мысленно, не удержавшись, окрестил взглядом для врага народа — оборот, конечно, куда более старый, чем можно было бы подумать: ещё римские юристы знали своих hostis publicus, а якобинцы во времена Революции превратили это почти в официальный термин задолго до того, как парой веков позже его возьмёт на вооружение один куда менее изящный режим. Но по смыслу и интонации, с какой тётя Мэй смотрела на племянницу в эту секунду, оборот подходил идеально, из какой бы эпохи его ни одолжить.