Михалыч, стервенея всё больше и больше от своих раздумий, прокашлял:
— Литр… Водки…
— А я тебе что говорю? — рассвирепел и Петрович. — Да тут (пнул он кабана) одну ногу и всё! Продадим и купим потом… Когда ему совсем тяжко станет. Тут знаешь, на сколько?
Михалыч с пренебрежением посмотрел на кабана и махнул рукой. В Епишеве было не принято торговать охотничьей добычей, и Петрович это знал, но…
А Михалыч твёрдо знал, что он скорее бросит охоту, чем продаст трофей. Ведь охота — это не животноводство! Даже на незаконную добычу в селе собирались соседи и так секретничали, что Генка потом сам, зверея, сообщал охотничкам последствия их удачи перед законом. И пока не получал дань с охотников, начинал на них сам охоту и зачастую более удачную, чем браконьеры на зверей.
Михалыч, уже скорбно глядя потемневшими от злости глазами на начинающийся закат, пробормотал:
— Литр…
— Ну, литр, литр!.. — взорвался Петрович и отвернулся от безмозглого рыцаря охоты.
— Мы… тут… — Михалыч тоже пнул кабана. — А он… «Мама» сказать не может…
— Ну? — с надеждой спросил у него Петрович.
— Пошли!.. — решительно бросил Михалыч, с ненавистью глядя на кабана.
— Я всегда… это самое… Думаешь, устал, что ли? Да спешить пора, темнеет больно быстро, да и тучи, что ли, собираются? — возбуждённо подтвердил своё согласие с компаньоном Петрович.
Невозможно было представить себе, что эти двое только что с минуту назад, пыхтя и обливаясь потом, еле тащили свою ношу. Теперь они буквально сломя голову, не обращая внимания на все препятствия, неслись (а может, ещё быстрее — летели?) к обозначившейся цели. Следом за ними по зарослям кустарников и бесчисленным руслам ручейков, в обилии вытекавших из болота, прокладывалась почти что просека.
Охотники, чтобы не смущать зоркую женскую половину Епишева, как обычно, пробрались через огороды, благо дом Михалыча был расположен невдалеке от той тропы, по которой и совершались все охотничьи вылазки епишевцев на лесную живность.
Друзья, совершенно выдохшиеся, затащили кабана за сарай, примыкавший к дому, и разделили обязанности: Петрович в этом же сарае начал разыскивать и собирать все приспособления для свежевания, а Михалыч подался в дом за бутылкой водки. Разумеется, оба не смогли бы начать работу в присутствии запотевшей, принесённой прямо из холодильника, бутылки. Да и в горле пересохло.
— Слышь, Михалыч, а твой-то парень помогать собирается? — поинтересовался Петрович, зная, что хоть сын Михалыча и не перенял от отца пристрастие к охоте (а такое не редкость в семьях охотников), но славился умением свежевать.
— Никого нет… — пожал плечами Михалыч.
— Ну, ладно, подойдёт ещё. А пока по стопочке, и за работу… — рассудительно предложил Петрович. Михалыч, одобрительно кивнув головой, откупорил бутылку и, достав откуда-то из-под доски в сарае стаканы, разлил по ним водку.
— Ну, будем!.. Михалыч, а что с твоим парнем-то стало? Раньше не сказать, чтобы очень, но хлипковат он был, да и употреблял сверх меры иногда, а счас? Невестка, что ли, повлияла?
— И-ых, — подтвердил собеседник, — и… боди… бодибинтик… русский.
— Чего?! — изумился познанию друга Петрович.
Михалыч махнул рукой и, взяв бутылку, с видимым диким напряжением стал как бы бороться с ней, отгибая её в противоположную от себя сторону. На помощь пришла правая рука. Это он повторил в молчании несколько раз, наглядно демонстрируя странные упражнения. Потом Михалыч поставил бутылку на место и демонстративно пощупал бицепсы.
— И так много… много раз, — как-то уныло сообщил он Петровичу.
— Да-а… — озадаченно кое-как нашёлся Петрович и обернулся в сторону двери сарая, на которой был прикреплен выцветший, засиженный мухами плакат с изображением какого-то иноземца бычьего вида.
— Бодибинтик… Жалко. Молодой, совсем ведь молодой, — посочувствовал он Михалычу. — Не натурально ведь это. Не природно… Спортом лучше бы занялся: и здоровье, и сила, и ловкость тама это…
Тот горестно махнул рукой и кивком головы предложил приниматься за работу. Сам же укрепил перекладину на двух столбиках, чтобы подвесить кабана, и, обернувшись, замер, пытаясь что-то разглядеть за своим домом.
— Ну, скоро ты там? — выдохнул Петрович от натуги, пытаясь в одиночку подтащить кабана.
— Дым… большой, — не глядя в его сторону, скупо ответил Михалыч.
— Опять, наверно, траву жгут, безмозглые… Доиграются когда-нибудь! Ладно, не стой как истукан, помоги-ка!
— Дым… большой… — всё ещё разглядывая что-то в селе, прошептал Михалыч. — Это… дом!
Внутри Петровича что-то ёкнуло и провалилось в какую-то бездну: в той стороне был его дом, и какие-то неосознанные предчувствия сделали чугунными его руки и ноги. Уверенности, что это горит его дом, ещё не было, и это давало пока крошечную желанную надежду, что беду совпадение или просто случай отнесёт в сторону от него.
В городе люди почти забыли о таких первобытных, пожалуй, суеверных ощущениях. В селе — нет. Там пожар — это даже не беда, это скорее приговор судьбы, с которой даже последний никчёмный человек, пусть даже ему и терять нечего, шутить не будет. И хоть потом будут и домыслы, и слухи, но злорадствовать никто над этим приговором не станет. Представьте себе, каким должен быть извергом мерзавец, чтобы, став погорельцем, ещё и познать злорадство односельчан…
Петрович, уже не помня себя, ничего не понимая, непостижимым образом оказался на улице. Всё: дома, деревья, палисадники, предгрозовое небо — всё слилось в его дыхании в стремительность несчастья, подстерегающего людей всегда неожиданностью и непоправимостью своих последствий. Сзади него, не отставая ни на шаг, топал своими сапожищами Михалыч, и грохот этих сапог погонял, подхлёстывал Петровича.
Пожар… Только тут Петрович смутно, в нереальности времени понял, почему так обезлюдело Епишево: все были здесь, у горящего дома Петровича. Петрович с Михалычем буквально влетели в скопище людей, черпавших воду из пруда, и бестолково, как все, принялись что-то делать…
— Петрович! — крикнуло ему прямо в ухо чьё-то перемазанное сажей лицо. — Это Колькиных рук дело, Матвеева! Бабка твоя успела его увидеть, он с пьяных глаз тут перед этим с канистрой бензина бегал, орал на всё село, что пожжёт тебя…
Петрович остолбенело остановился, вспомнив про свою жену. Потом со слезящимися от дыма глазами он, бросив ведро и расталкивая людей, бросился искать свою Марийку. Он уже почувствовал, что начинает умирать, когда вдруг среди людей увидел её. Вся растрёпанная, с седыми слипшимися волосами она суетилась со сжатыми побледневшими губами среди других женщин, помогавших мужчинам тушить пожар и разноголосицей создающих обычную в таких случаях неразбериху и нервозность, граничащую с паникой. Откуда-то из-за её спины появился Митька, как выяснилось позже, чуть ли не первым прибежавшим на помощь.
— Ё-моё! Эх, Петрович!.. — выдохнул он перегаром, но с совершенно трезвыми глазами. Петрович смутно сквозь боль обожжённых своих рук и обиду увидел его лицо, покрытое гарью, дрожащие грязные руки, дымящийся и пахнущий горелым хлопком пиджак и, не зная, что ответить, снова присоединился к цепочке людей, передававших друг другу вёдра с водой.
Мы — люди на земле погорельцев. Русь так привыкла гореть, что этот страх и ужас пепелищ передаётся твёрдо и устойчиво из поколения в поколение, занимая место других мыслей, чувств и возможностей бытия. Из-за внешнего беспамятства, без того, что называют в других народах генетической памятью, а мы — задним умом, нам приходится совершать непонятные, необъяснимые самим себе поступки и повторяться в свежести горя сиротства с предками.
По самому большому счёту что пожарища войны, что случайный пожар, что самое страшное — поджог — пробуждают в нас вековую боль, граничащую с безумием, разрывающим жизнь сопричастных к пожару на какие-то неравные доли воспоминаний: «то было, помнишь… ну, до того пожара…». Погорельцы мы! Потому и трудно нас бывает понять другим народам, которые, может, и горели тоже, но не так часто и так страшно, как мы…