— Мало ли кто спрашивает, — сказал дед, не отрываясь от сала. — У парня дело прибыльное, вот и любопытствуют.
— Не понравился он Дарье Тимофеевне, — сказала Нина Фёдоровна. — Она говорит, смотрел не как человек, а как бухгалтер.
Я тогда пропустил это мимо ушей — мало ли что не понравится Дарье Тимофеевне, ей вообще мало что нравилось, — но эта фраза потом вернётся ко мне через три дня, слово в слово, когда я буду сидеть в чужой машине и слушать, как со мной разговаривают ровно тем голосом, каким разговаривает бухгалтер, проверяющий чужую отчётность.
За окном давно стемнело, декабрь ещё не начался, но пахло уже зимой, и в печи потрескивало, и я сидел за столом у людей, которых по документам не существовало уже двадцать лет, и ел сало с чёрным хлебом, и был, наверное, счастлив ровно настолько, насколько вообще имел право быть счастлив человек с моей биографией.
Именно за этим я и спускался. Не за товаром — за столом.
Кузьмич поймал меня у калитки, когда я уже собирался обратно к люку.
— Виктор, погоди.
Он стоял, привалившись к забору, в своей вечной телогрейке, и щурился на меня так, как щурился, когда хотел сказать что-то, чего сам до конца не понимал.
— Тут про тебя спрашивали.
— Кто?
— Да мужик один, не наш, не из района даже. На «Волге» приезжал, чёрной. — Кузьмич сплюнул в сторону. — Спрашивал, кто тут по деревням тряпьё берёт да заодно кой-чего интересное. Я сказал, есть такой, племянник Петра Ильича.
— И что он?
— Ничего. Кивнул. Сказал, найдёт.
Я не придал этому значения — вернее, придал, но неправильное. Я подумал: ещё один посредник унюхал деньги, обычное дело, у меня таких уже трое было, все хотели встроиться и все получили вежливый отказ. Я вернулся наверх, три дня прожил обычной жизнью — лавка, покупатель, счета за электричество, — и совсем забыл про чёрную «Волгу», пока не спустился снова и не увидел, что она стоит у дома Кузьмича, как будто приросла к обочине.
Из машины вышел человек лет пятидесяти, невысокий, в кожаном пальто, которое явно стоило больше, чем весь дом Кузьмича вместе с забором. Он не спешил. У него вообще была манера двигаться так, будто время принадлежит ему, а не наоборот.
— Виктор? — спросил он, хотя откуда он знал моё имя без представления, я так и не понял.
— Он самый.
— Резник, — сказал он и не протянул руки. — Мне про вас Кузьмич рассказывал. И не только он.
Про Резника я слышал. Не здесь — там, наверху, в разговорах между своими: «есть человек, берёт всё и всегда, только за треть», «к Резнику идут в самом конце, когда больше некуда». Соломин однажды сказал мне это же имя, в ноябре, когда объяснял, куда я скачусь, если не найду происхождение для своих вещей. Тогда это прозвучало как фигура речи. Теперь фигура речи сидела напротив меня и держала руль.
— Слышал про вас, — сказал я. — Хорошего, кстати, мало.
— А хорошего про меня никто и не говорит. — Он усмехнулся одним углом рта. — Про меня говорят точно. Это разные вещи, Виктор. Пойдёмте, поговорим в машине, у дороги холодно.
Я сел к нему в «Волгу» не потому, что доверял, а потому что отказ выглядел бы как страх, а страх показывать в первую встречу — последнее дело, это я усвоил ещё у Эдуарда. Салон пах кожей и чем-то сладким, одеколоном, наверное. Резник сел за руль, но не завёл машину, просто повернулся ко мне вполоборота.
— Я коротко, — сказал он. — Не люблю затягивать. У вас налажен канал: тряпьё, антиквариат, мелочь для молодёжи, всё аккуратно, без шума, тридцать процентов Гарику, остальное себе. Хорошая схема. Я вас не осуждаю.
— Приятно слышать.
— Сколько вам лет, Виктор?
Вопрос был явно не праздный, и я на секунду задумался, врать или нет, и решил, что врать бессмысленно человеку, который явно уже знает ответ и просто проверяет, совпадёт ли.
— Двадцать шесть, — сказал я.
— В двадцать шесть я уже сидел, — сказал Резник без всякой рисовки, тем же ровным тоном, каким говорил про схему. — Два года, за спекуляцию. Хорошая была школа. Я тогда понял главное: пока ты один, ты всегда крайний. Не потому что глупый, а потому что один. У бригады есть кому подставить плечо, есть кому взять на себя часть, есть кому предупредить. У одиночки — только он сам и его удача, а удача, Виктор, штука конечная, я это на своей шкуре проверил.
— К чему вы это?
— К тому, что вы мне сейчас смешно немного напоминаете себя тогдашнего. — Он полез в карман, достал портсигар, не спеша открыл, не предложив мне. — Тоже думал, что аккуратность заменяет прикрытие. Не заменяет.
— Только у вашей истории со мной есть слабое место, — сказал я, решив, что раз он начал первым, могу и я. — Вы не знаете, как я это делаю. Вся ваша защита строится на том, что вы обрубите концы, если что случится. А концов у меня, можно сказать, и нет.
— Есть, Виктор. — Он щёлкнул зажигалкой, но не закурил, просто держал огонёк, глядя на меня поверх него. — У Гарика люди, у Эдуарда люди, у вас — только вы и дырка в земле, про которую я предпочитаю не спрашивать как. Один человек может заболеть. Может испугаться. Может, не дай бог, попасться, и тогда всё, что он знает, узнают другие люди, а вы, судя по объёмам, знаете уже прилично.
Он погасил зажигалку, так и не закурив, — видимо, просто хотел, чтобы я посмотрел на огонь, пока он говорит.
Он не угрожал — это было хуже угрозы. Он констатировал факт с той же интонацией, с какой врач сообщает диагноз: без злорадства, но и без всякого сочувствия.
— Что вы предлагаете? — спросил я, потому что тянуть смысла не было.
— Работайте через меня. Я беру треть. За это вы получаете: сбыт без разговоров, никаких вопросов про происхождение, и, самое главное, — прикрытие. Если у вас случится проблема, проблема станет моей, а я такие проблемы решаю быстрее, чем вы успеете испугаться. Тридцать три процента за спокойный сон — по-моему, недорого.
Я слушал и ловил себя на очень неприятном узнавании. Он говорил ровно то же, что я сам говорю себе полгода: я не отбираю, я предлагаю удобство. Я не ворую, я подбираю то, что и так пропадёт. Резник предлагал мне ту же сделку, что я предлагаю миру, только с другой стороны прилавка, и от этого сходства меня замутило больше, чем от самого предложения.
— А если я скажу, что мне и так неплохо?
— Тогда я спрошу, откуда вы знаете, что неплохо, если сравнивать не с чем, — сказал он. — Вы полгода работаете один. Вам не с чем сравнить свою удачу, кроме собственной удачи. А я двадцать лет смотрю, как разная удача заканчивается у разных людей, и могу сказать с уверенностью: она у всех заканчивается одинаково, разница только в том, за чей счёт.
— А если я откажусь? — спросил я.
— Тогда ничего не случится. — Он пожал плечами. — Сегодня. Я не бандит из кино, Виктор, я не ломаю пальцы за то, что человек хочет работать сам. Я просто буду знать, что вы отказались, и буду иметь это в виду.
— Иметь в виду что?
— А это уж как жизнь сложится. — Он снова усмехнулся тем же углом рта. — Вот вы, например, штаны заводским возите. Восемь пар обещали, я слышал, да не достали пока. Хорошее дело, только рискованное: восемь свидетелей — это восемь ртов, а рты в этой стране не умеют молчать бесплатно.
Я промолчал, хотя внутри всё сжалось: про заводских, про восемь пар, про весь этот разговор с парнями у Кузьмича знал, кажется, только я сам, да ещё пятеро с арматурного. Резник знал это тоже, и знал так спокойно, будто читал из собственной записной книжки.
— Знаете, сколько человек мне отказывало за двадцать лет? Дюжины полторы. Знаете, сколько из них до сих пор работают сами, без меня?
Я промолчал.
— Трое, — сказал Резник. — Остальные либо пришли сами, через год-два, на моих условиях, только хуже, потому что я ко второму разговору всегда добавляю процент. Либо перестали работать вообще. По разным причинам.
— Это угроза?
— Это статистика, — сказал он. — Угрозы я не произношу, Виктор, это непрофессионально и к тому же в этой стране за это статья. Я просто рассказываю, как обычно бывает. Дальше вы сами решаете, в какую группу хотите попасть.