Есеня: Обязательно. Ложись, тебе рано вставать. Заваривать чифирь и отжиматься.
Корнев: Дура :-) Кстати, я его никогда не пробовал.
Есеня: Вот мы и нашли тебе занятие. Потом расскажешь. Меня вырубает. Целую. Люблю.
Корнев: И я тебя.
Пока внутри меня щемящее горячее тепло смешивается с чувством вины, решаю отвлечь себя от мыслей и наконец-то перекусить. Дорога будет неблизкой. Достаю из бардачка шоколадку и орешки в пакетике. Мешаю сладкое с соленым — получается такое же буйство вкусов, как и чувств.
С Королевой более-менее понятно. Так как по этому эпизоду на Корнева вообще ничего нет, кроме сломанной руки и признательных показаний, все-таки попробую вариант самооговора. Второй эпизод такой же сомнительный. Плюс в том, что следствию нужно доказать вину, а никаких доказательств я тут не вижу. В отличии от случая в Камышах, в которые я направляюсь. Глухая, вымирающая деревня. Убит гражданин Кравченко. Безработный, пьющий, замкнутый. Зарублен топором в своем же доме. По официальной версии следствия и Корнева: в очередном из своих путешествий он познакомился с Кравченко, поехал к нему домой, распивал с ним алкогольные напитки, поругался и убил. Тело нашли не сразу, только когда из дома пошел запах. Доказательств полный комплект: орудие убийства с «пальчиками» осталось на месте, отпечатки на рюмках и бутылках, ДНК на посуде, и бьется трубка. По моей версии: Корнев не мог убить Кравченко. Тем более топором, со спины. Мне не нравится экспертиза и угол вхождения лезвия. Корнев значительно выше ростом, топор должен был бить сверху, под другим углом. Но кого это интересует, когда на месте преступления есть оружие убийства с отпечатками? А сам Корнев радостно рассказывает, как все это произошло, мысленно отправляясь в Белый Лебедь мстить за сестру.
Встречаю рассвет у старого дорожного, ещё советского указателя — «Камыши». Заворачиваю на проселочную дорогу по грязной колее. Небо ещё не определилось, серое оно или розовое, воздух неподвижен. Машина катится по ямам и выбоинам.
Деревня будто вымерла, но не до конца: где-то вдалеке скрипит калитка, глухо хлопает железный лист на крыше. У одного из домов стоит старенькая баня, из трубы тонко вьётся дым — кто-то ещё живёт. В каждом перекошенном окне — отражение другой эпохи: занавеска, кукла без головы, ржавая кастрюля. Где-то протяжно мычит корова, за моей машиной плетется молодой пёс с худым брюхом. Дом Кравченко последний на улице, у самого леса. Крыша просела, на деревянных стенах облезла зеленая краска, от крыльца остались три гнилые ступени. Слева — сарай, дверь которого держится на одной петле. За ним — поле, переходящее в тёмную стену деревьев.
Глушу двигатель, выбираюсь наружу, разминаю шею и тело и иду в сторону дома. Под ногами хлюпает грязь. Я обхожу постройку, всматриваюсь в окна. Внутри темно. Через трещину в стекле можно разглядеть мебель и валяющиеся на полу тряпки. Дверь в дом не заперта. Я толкаю её плечом, петли жалобно ноют. В нос бьёт запах гнили, плесени и сырости. Я включаю фонарик. Луч скользит по стенам, цепляется за вещи: у двери старые валенки, облупленный таз с ветошью, ведро без ручки. В углу что-то шуршит. Я дергаюсь, когда из него вылетает жирная крыса и быстро скрывается под кроватью. Выдыхаю, иду дальше. Стол у окна, на нём посуда, на полу битые стекла. На клеенчатой скатерти кольца от стаканов и засохшие крошки. На стене — пожелтевший календарь с голой женщиной. Пол неровный, скрипит. У тумбочки куча мусора — скомканные газеты, обломок табурета. Луч фонарика ловит еще одно серое тельце, которое юрко проскальзывает под шкаф. За ним ещё одно. Я прислушиваюсь — в тишине слышно, как они шуршат где-то под половицами. Это единственный звук, кроме моего взволнованного дыхания.
В соседней комнате кровать с продавленным матрасом, подушка без наволочки, на полу кружка с запёкшимся налётом. Возвращаюсь в кухню. У печи в полу виднеется квадратный люк. Невысокий, но заметный. Деревянная крышка, тёмная от влаги. Тяну её вверх, под новый скрип, лицо тут же обдает влажным, зловонным холодом. Фонарь выхватывает тонкие, металлические ступени. Спускаюсь осторожно, чувствуя, как запах земли и гнили усиливается. Потолок низкий, пол утопает в слежавшейся грязи. В углу полка из неструганых досок, на ней ящики, стеклянные банки, проросшая, гнилая картошка. Мыши и здесь, я вижу как мелькают тени и слышится лёгкий шорох и писк. Подхожу ближе. Провожу фонариком по полке, медленно, сверху вниз. Дышится очень тяжело, стараюсь задерживать дыхание. В самом конце стеллажа, между гнилым картофелем и куском гнилой тряпки — несколько длинных, светлых волосков. Слишком длинных, чтобы принадлежать животному. Зацепились за торец доски. Отрываю один, аккуратно отправляю его в прозрачный кармашек картхолдера. Остальные — пусть остаются здесь.
Так же осторожно выбираюсь назад. Воздух становится чище с каждым вдохом, но в лёгких всё ещё стоит затхлость погреба. Делаю пару шагов к двери и выдыхаю. На улице пахнет поздней осенью. Спокойной и тихой. От резкого перепада немного кружится голова. Я прислоняюсь к стене дома, накидываю капюшон, вдыхаю глубже. На краю двора стоит яблоня. Полусухая, заросшая, ветви туго переплетены. На ней висят редкие яблоки — поздний сорт, зелёно-жёлтые, плотные, с тёмными точками на боках. Подхожу ближе, выбираю одно — повыше, с пятном ржавчины. Тянусь, срываю. Хруст ветки звучит особенно звонко, ладонь холодит.
Выхожу из калитки, медленно бреду к своей машине, рассматривая спокойный, безмятежный рассвет. Облокачиваюсь поясницей на капот и вгрызаюсь зубами в яблоко. Сок мгновенно брызжет на губы — кислый и терпкий. Жую, глядя на просыпающееся небо. Я тоже хочу яблоневый сад. Если у меня получится вытащить Корнева — уйду из профессии, чтобы жить, не видя этого дерьма. Посажу целое поле яблонь, буду гнать сидр и разрешу Корневу называть меня заей.
Глава 23
Есеня
Дом семьи Шуйко стоит в стороне от остальных. Изба старая, косая, с провалившимися наличниками, из под грязно-красной краски проступает седое дерево. У крыльца — груда мокрых дров, ржавая лопата, ведро с чёрной водой, в которой плавает какой-то гигантский жук. Я отпускаю ладони с забора, спрыгиваю вниз. Еще раз смотрю на закрытую калитку, возвращаюсь к машине и несколько раз сигналю.
Дверь отворяется с тяжёлым скрипом, и в проёме появляется женщина — плотная, широкоплечая, в выцветшем халате и надетой поверх него старой телогрейке. На ногах бурки, перетянутые верёвкой, волосы собраны в тугой пучок, из которого выбились пряди, серые, как пепел. Лицо круглое, красное, но глаза живые, внимательные и настороженные. Она смотрит на меня без удивления, будто ждала.
— К кому? — спрашивает она хрипло, но без враждебности.
— Следственный комитет, — привычным жестом демонстрирую ей свою корочку.
Она идёт мне открывать, запускает внутрь. Я захожу во двор, и в меня тут же врезается хаотичная груда кошек: две или три взрослые и штук десять маленьких, разных цветов и размеров.
— Вот ведь! Одолели! — сокрушается женщина.
Она пропускает меня первой, распихивает кошек буркой и хлопает дверью.
— По какому вопросу? — басит мне в спину, не дожидаясь пока мы куда-нибудь присядем.
Мне нужно видеть ее глаза, поэтому отвечаю не сразу, сначала останавливаюсь возле кухонного стола, потом оборачиваюсь. Я обещала себе в этот раз подходить к делу с более холодной головой.
— Шуйко Дарья Дмитриевна здесь проживает? — спрашиваю спокойно.
— Ну, здесь, проживала, — женщина растирает руки о края халата, скидывает с себя телогрейку и вешает её на спинку стула.
— Как я могу с ней поговорить?
— А по какому вопросу? — она щурится.
— Вы писали заявление о её пропаже, позже сообщили, что Дарья нашлась, вас просили подъехать вместе с ней и дать объяснительную. Но вы этого не сделали.