Увидев меня, она издала тихий всхлип и буквально бросилась мне на шею. Ее высокие плечи дрожали от беззвучных рыданий. Она обнимала меня так крепко, словно я была ее единственной нитью, связывающей с живым миром.
— Аннет! Боже мой, Аннет, ты приехала! — шептала она, утыкаясь носом в мой меховой салоп. — Прошу тебя, умоляю, останься со мной хоть на несколько дней! Я здесь совсем одна, эти стены давят на меня, а барабанный бой по утрам сводит с ума!
Я отстранилась, мягко заглядывая в ее заплаканное, но всё еще прелестное немецкое лицо, и ласково погладила ее по руке.
— Успокойтесь, моя дорогая. Я здесь, с вами, — тихо и очень уверенно произнесла я. — Я в вашем распоряжении, Ваше Высочество. Столько, сколько вам потребуется.
Эти слова подействовали на нее как целебный бальзам. Мария Федоровна утерла слезы батистовым платком, распорядилась подать горячий шоколад и выставить всех слуг за дверь. Нам никто не должен был мешать.
Мы устроились на мягком диване у камина, поджав ноги, совершенно забыв о строгом придворном этикете, как обычные испуганные подруги. Немецкая принцесса, истосковавшаяся по простому человеческому общению, начала изливать мне душу.
— Павел невыносим, Аннет, — тихо, со страхом оглядываясь на дверь, жаловалась она, прижимая ладони к животу. — Его характер портится с каждым днем. Он видит повсюду заговоры, шпионов своей матери, изменников. Он груб, резок, постоянно кричит на слуг и на меня. Его эта… военная страсть превратилась в манию.
Она сделала большой глоток шоколада, ее щеки вспыхнули румянцем не то от тепла камина, не то от стыда. Она наклонилась ко мне ближе, и ее голос упал до едва различимого, интимного шепота. Французские романы, которые я привезла ей, явно разбудили в ней романтические ожидания, которые жестоко разбивались о суровую гатчинскую реальность.
— И в спальне, Аннет… это сущий кошмар, — Амалия замялась, пряча глаза, но плотина молчания уже была прорвана. — Он приходит ко мне поздно, пахнущий ружейным порохом, конским потом и пудрой. Он груб, напорист, но хуже всего… хуже всего то, что всё это происходит слишком быстро!
Мария Федоровна отчаянно всплеснула руками, и на ее губах появилась горькая, почти истерическая усмешка.
— Поверь мне, Аннет, простой солдат дольше заряжает свое ружье, чем мой муж исполняет свой супружеский долг! Прежде чем я успеваю вообще понять, что происходит, он уже отворачивается к стене, бормочет что-то про шаг на плацу и засыпает! В этом нет ни капли нежности, ни капли той любви, о которой пишут в книгах. Я чувствую себя просто… полковым барабаном, по которому постучали и забыли!
Я едва сдержала внутренний вздох, в котором смешались искреннее сочувствие и циничная ирония современной женщины. Будущий император России, гроза гвардейцев и фанат прусской дисциплины, в постели оказался обычным скорострелом, компенсирующим свою мужскую несостоятельность жестокостью на плацу.
Я обняла Марию Федоровну за плечи, притягивая к себе, и начала тихо, убаюкивающе говорить ей те самые слова, которые ей были необходимы: о том, что мужчины глупы, что сейчас главное — это дитя под ее сердцем, будущий наследник, ради которого нужно перетерпеть любые гатчинские бури.
Слушая ее жалобы и баюкая будущую императрицу в своих руках, я понимала: каждая минута, проведенная в этой унылой Гатчине, каждая выслушанная слеза делали меня самым доверенным лицом Марии Федоровны. Я узнала самую постыдную, самую интимную тайну Павла. И этот секрет, зажатый в моих руках, мог стать либо моим смертным приговором, либо моим самым надежным оружием в грядущей борьбе за выживание.
глава пятьдесят пятая
Глава 55. В глаза шпионке
Мое затянувшееся гостеприимство в Гатчине с каждым днем всё сильнее действовало на нервы цесаревичу. Павел Петрович терпел мое присутствие исключительно ради спокойствия своей беременной супруги, но его сдерживаемая ярость копилась, как порох в закрытой бочке. Я спиной чувствовала его испепеляющий, подозрительный взгляд всякий раз, когда мы пересекались в мрачных коридорах замка.
Развязка наступила тихим, морозным вечером, когда великая княгиня Мария Федоровна, утомленная тяжелым днем, рано удалилась в свои покои отдыхать. Я возвращалась в выделенную мне гостевую комнату, когда из полумрака арочного перехода, чеканя шаг, навстречу мне вышла невысокая фигура в неизменном прусском мундире.
Адъютантов с ним не было. Павел был один. Его бледное лицо с курносым носом в неверном свете настенных свечей казалось уродливой восковой маской, а водянистые глаза горели фанатичным, злым огнем.
Я замерла и поспешно опустилась в безупречный, глубокий реверанс, смиренно склонив голову.
— Ваше Императорское Высочество…
— Полноте кривляться, Одоевская! — резко перебил он меня. Голос цесаревича сорвался на звенящий, лающий фальцет. Он сделал шаг вперед, почти вплотную приближаясь ко мне, и со стуком опустил свою тяжелую трость на каменный пол. — Довольно! Мое терпение исчерпано. Вы заполонили собой весь этот дом. Моя жена шагу без вас ступить не может, шепчется с вами по углам, пьет ваши зелья… Вы пролезли к ней в душу, как змея! Я знаю, зачем вы здесь. Вы — шпионка!
Слово хлестнуло по стенам гулким эхом. Павел вытаращил глаза, всматриваясь в мое лицо, пытаясь разглядеть в нем страх или замешательство.
Внутри у меня на мгновение оборвалось сердце. Он назвал вещи своими именами, без обиняков и светского политеса. Это был прямой вызов. Но я, Алиса из двадцать первого века, уже научилась у Екатерины Великой держать удар. Я медленно выпрямилась, расправила плечи и посмотрела на разгневанного принца взглядом, полным кроткого, оскорбленного достоинства.
— Вы несправедливы ко мне, мой принц, — тихо, с безупречной мягкостью произнесла я на французском, прижимая руку к груди. — Мое сердце чисто. Я — ваша верная подданная. И всё, что я делаю — лишь служу Ее Высочеству, оберегая ее покой в это хрупкое для нее время.
— Подданная?! — Павел издал короткий, яростный смешок, и его лицо пошло уродливыми красными пятнами. Он замахнулся тростью, указывая ею прямо мне в грудь. — Ты верна только одноглазому Потёмкину, не лги мне! Я насквозь вижу всю вашу петербургскую камарилью! Вы со Светлейшим спите и видите, как бы разрушить мою жизнь, окружить меня соглядатаями и докладывать моей матушке о каждом моем шаге на плацу!
Он тяжело, прерывисто дышал, и в его глазах, помимо злобы, я вдруг увидела глубокую, застарелую обиду одинокого, затравленного ребенка, которым он, по сути, и оставался всю жизнь под своим жестким мундиром. Его затрясло от нахлынувших эмоций.
— Из-за тебя… из-за твоих интриг мой единственный друг, Александр Куракин, мучается в ссылке в Париже! — с непередаваемой горечью и злостью выплюнул цесаревич, делая еще шаг, так что я почувствовала запах его пудры. — Он заступался за тебя, он пытался спасти тебя от Голицына, а ты использовала его! Ты разбила ему сердце, растоптала его преданность, и теперь из-за тебя умнейший человек Империи оторван от меня и прозябает на чужбине!
При упоминании имени Куракина внутри меня что-то горько и болезненно екнуло, но тут же на смену боли пришел холодный, циничный московский цинизм.
«Мучается в ссылке?»— мысленно усмехнулась я, вспоминая недавнее письмо Амалии.
Перед моими глазами встал образ «Бриллиантового князя», который усыпал свой костюм алмазами, как индийский раджа, блистал в залах Версаля, крутил романы и вовсю нянчил бастарда, рожденного его крепостной наложницей, выбивая для него баронский титул в Вене. Да уж, «мученик» мирового масштаба. Пока я здесь торговала телом и душой, спасая его шкуру, мой Ледяной граф прекрасно обустроил свое парижское гнездышко.
Но Павлу об этом знать было не обязательно. Для него Александр оставался идеализированным другом детства, невинной жертвой потёмкинских интриг.
Я опустила глаза, делая вид, что слова о Куракине ранили меня в самое сердце, и мой голос задрожал от притворных (и каплей настоящих) слез: