Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тем не менее пребывание в Италии, изучение ее, ощущение прочного, навсегда сохранившегося родства с ее народом оказали подспудное влияние на его дремлющее еврейское сознание. В Италии жила славная память о Rizorgimento[33] и героических подвигах и победах Гарибальди, умершего всего за шестнадцать лет до приезда в Рим Жаботинского. Полстолетия назад, в 1849 году, в период европейских освободительных движений мир стал восхищенным свидетелем безнадежной обороны Рима без каких-либо шансов на успех под предводительством Гарибальди и его соратника Мадзини. Они упорно сопротивлялись превосходившим их численностью и вооружением силам Ватикана и французским легионам на Еникейском холме — в надежде, что память о том жертвенном дне еще разожжет пламя в сердцах угнетенного итальянского народа.

По прошествии десятилетия это пламя ожило и возгорелось, эта вера и упорство воспламеняли воображение, и чувства поколения гарибальдийской "Тысячи", подвиги которой ради освобождения их народа от ярма Бурбонов оставались до конца века неизгладимой реальностью для тех из них, кто остался в живых, и для многих других, переживших неповторимые дни. Человек, наделенный отзывчивой душой, не мог не ощутить, пребывая в Италии, все еще мерцающие отблески тех дней.

Жаботинский изучил жизнь Гарибальди детально, так же, как и драматический подъем национализма в итальянском народе и последовательность шагов к национальному освобождению. В нем зародилось глубокое восхищение Гарибальди не только как освободителем Италии, по своему значению далеко превосходившим Мадзини и Кавура, но и как великим гуманистом, вынужденным сражаться из-за бедствий своего народа и ушедшим добровольно биться за освобождение чужих народов в Южной Америке и Европе. Придет время, и многие отметят параллель между этой итальянской драмой и ролью Жаботинского в истории еврейского народа; сам же он, по логике вещей, воспринимал себя скорее в роли Мадзини, неизменного учителя и провозвестника либеральных принципов. Вряд ли он предполагал, что придет час, когда его назовут "еврейским Гарибальди".

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ЖАБОТИНСКИЙ вернулся в Одессу в 1901 году на летние каникулы и, не раздумывая, решил вторично прервать учебу. Правда, на этот раз тому имелись объективные причины. В Одессе обнаружилось (по его словам, "к большому удивлению"[34]), что как писатель он успел приобрести большую популярность. Хейфец, его редактор, высмеял мысль о возвращении в Рим для окончания юридического курса. Восхищенный статьями Жаботинского, Хейфец предложил ему еженедельную колонку в газете и королевское по тем временам жалованье — 120 рублей в месяц. Жаботинский согласился. Впоследствие он редко упоминал о своем юридическом образовании и исключительно в самоуничижительном контексте. Во время первой мировой войны, когда Жаботинский командовал подразделением в составе Еврейского легиона, его солдаты поймали бедуина, воровавшего оружие. Осел бедуина был конфискован. Рассказывая об этом эпизоде, Жаботинский пишет: "Наши солдаты, хоть и уставшие смертельно, постановили дать ему имя. В батальоне числилось более пятидесяти душ с фамилией Коган, и все буквы английского алфавита служили их инициалами, кроме буквы "икс". Бедуин потребовал квитанцию о конфискации животины. Была в моей жизни стадия, когда я занимался правом, а этого достаточно, чтобы нарушить равновесие человека до конца дней: я квитанцию ему выдал. Он аккуратно ее сложил, доставил на склад в Иерихоне, и неделями потом тянулась переписка между ставкой главнокомандующего и нашим батальоном касательно Когана Икс".[35]

В автобиографии Жаботинский признается, что, наткнувшись на выдержки из своих статей периода "Альтадены", он нашел в них "глупости и болтовню". Он доказывает, тем не менее, что "тогда, как видно, в этой болтовне таился некий глубинный намек, связывавший ее с основным вопросом эпохи. В этом меня убедило не столько возрастание числа адептов и почитателей, сколько — и, быть может, даже в большей степени, — гнев врагов". Об эффекте его статей среди многочисленных друзей и почитателей и об их стиле и содержании, по счастью, есть несколько независимых друг от друга свидетельств: статьи имели сенсационный успех. По воспоминаниям

современников, он, казалось, мгновенно затмил всех постоянных корреспондентов. Одесситы, которых удалось позднее проинтервьюировать Шехтману, описали возбуждение, сопровождавшее выход его статей. Разносчики газет кричали: "Новости! Фельетоны Жаботинского!" Газета раскупалась за несколько часов, и запоздавшие читатели платили "в два, три раза, а иногда и в пять раз больше стоимости за номер". Их содержание в большинстве своем действительно было злободневным — насколько можно судить по темам. Его колонка, называвшаяся "Между прочим", обращалась к конкретному читателю по поводу чего-то важного для него в конкретный день, месяц или, может быть, год: будь то городской транспорт, колдобина на улице, мусор в парках или мелкие неприятности в жизни студентов высших учебных заведений. Но экскурсы в литературу и искусство, в вопросы этики и проблемы юношества были не столь преходящими. Ему удавалось внести свежесть и небанальность в любую, самую будничную и тривиальную тему, отчего она наполнялась неповторимым смыслом. Шехтман рассказывает: "Все они (статьи — Прим. ред.), независимо от содержания, являлись замечательными примерами блестящего письма в легком, провокативном тоне: обычно они были полемичными, часто полными иронии, иногда язвительными, но всегда — бурлящими через край молодостью, неистребимым желанием провозглашать истину, красоту и справедливость везде, где, по мнению автора, эти ценности затрагивались. Даже сам язык этих шедевров в миниатюре был предметом восхищения и зависти для одесской интеллигенции. Чистотой русского языка Одесса не отличалась. При постоянном воздействии полудюжины языков тут развился особый диалект со множеством характерных отклонений от классического русского и по речевым оборотам, и по произношению. Жаботинский же, в противовес этому, говорил на безупречном, богатом и выразительном русском, в праздничном, полном жизни ритме, писал на нем искусно и остроумно, с неожиданными и чарующими шутками, с льющимся через край неподдельным сочувствием и сердечным смехом. К каждому из нюансов Альталена инстинктивно и точно подбирал и использовал слова — надежные, простые русские слова, старые и новые, в его интерпретации всегда звучавшие свежо, как после дождя, и молодо, словно были созданы в это мгновение. Для тысяч читателей словесные виньетки Альталены становились стилистическим чудом, эстетическим подарком"[36].

Чрезвычайно интересные воспоминания о Жаботинском тех лет, чудесным образом дошедшие до нас, принадлежат не кому иному, как Корнею Чуковскому, который сам принадлежал к кругу таких известных русских писателей начала века, как Владимир Короленко, Александр Куприн, Леонид Андреев и Максим Горький. Чуковский, поэт, историк, прозаик и литературный критик, либерал, впоследствии, как и Горький, приспособившийся к коммунистическому режиму и прославившийся как великий старик русской литературы, признается, что именно Жаботинский рекомендовал его Хейфецу в октябре 1901 года и посоветовал зачислить в штат "Одесских новостей". Там Чуковский и начал литературную карьеру. Более шестидесяти лет спустя 84-летний Чуковский подтвердил, что именно

Жаботинский "ввел его в русскую литературу". "Благодаря Жаботинскому, — писал он, — я стал писателем. Главное, я получил возможность часто встречаться с Владимиром Евгеньевичем, бывать у него. С волнением взбегал я по ступенькам на второй этаж "Гимназии Т.Е. Жаботинской-Копп" — и для меня начинались блаженные часы. От всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация, в нем было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина. Рядом с ним я чувствовал себя невеждой, бездарностью, меня восхищало в нем все: и его голос, и его смех, и его густые черные-черные волосы, свисавшие чубом над высоким лбом, и его широкие пушистые брови, и африканские губы, и подбородок, выдающийся вперед, что придавало ему вид задиры, бойца, драчуна… Теперь это покажется странным, но главные наши разговоры тогда были об эстетике. В.Е. писал тогда много стихов, — я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах. Помню, он прочитал нам Эдгара По: "Philosophy of composition", где дано столько (наивных!) рецептов для создания "совершенных стихов". От него от первого я узнал о Роберте Броунинге, о Данте Габриэле Россети, о великих итальянских поэтах. Вообще он был полон любви к европейской культуре, и мне порой казалось, что здесь главный интерес его жизни. Габриэль д'Аннунцио, Гауптман, Ницше, Оскар Уайльд — книги на всех языках загромождали его маленький письменный стол. Тут же были сложены узкие полоски бумаги, на которых он писал свои знаменитые фельетоны под заглавием "Вскользь"… Писал он эти фельетоны с величайшей легкостью, которая казалась мне чудом"[37].

вернуться

33

Слово о полку. Перевод с английского переводчика (оригинал недоступен).

вернуться

34

Повесть моих дней, стр. 34.

вернуться

35

Шехтман, том I, стр. 65–66.

вернуться

36

Kornei Chukovsky: “On Jabotinsky and his Generation”. Ha’ umma, 43 (April, 1975): 233–242.

вернуться

37

Хейфец: “Альталена”, Рассвет, 19 октября 1930.

7
{"b":"949051","o":1}