Его друзья быстро обнаружили свою ошибку и перестали сожалеть, что он не женился на принцессе.
"Мы очень скоро увидели в Анне Марковне, — пишет Шехтман, — личность в своем праве, с желанием и большой способностью нести с честью и достоинством великую ответственность быть спутницей жизни Жаботинского"
Объективно говоря, ее замужество следует характеризовать как нелегкое. Большую часть жизни супруги были в разлуке, длившейся днями, неделями, месяцами, иногда и годами.
За исключением относительно коротких периодов Жаботинский разъезжал. Сначала по России, затем по Европе и более отдаленным местам, как в войну, так и в мирное время. Только изредка ей удавалось его сопровождать.
В 1922 году, когда Владимир был в Палестине, Аня навещала Шехтманов в Берлине. Она подсчитала, что за пятнадцать лет супружеской жизни они провели вместе в общей сложности не более трех с половиной лет. При всем том она отнюдь не было сионисткой: она, по всей видимости, стала отождествлять свои взгляды с сионизмом только около 1930 года. Спустя много лет она призналась Герлии Розов, дочери Израиля Розова, известного русского сиониста и близкого друга Жаботинского: "Если я когда-нибудь выйду замуж еще раз, то не за сионистского вождя"[92]. Тем не менее она с глубокой преданностью переносила тяготы их жизни, в том числе и материальные, связанные с тем, что Жаботинский погрузился в свой мир сионизма.
Он, со своей стороны, чувствовал и признавал собственную вину за вынужденное пренебрежение и за то, что, принеся добровольно в жертву идее свою личную жизнь и литературную карьеру, он вынудил жену к такой же жертве. Более того, он необычайно остро осознавал свое везение в том, что судьба подарила ему ее любовь и любовь и преданность еще двух женщин в его жизни: его матери и сестры. Его благодарность часто находила выражение в нехарактерных для него самораскрытиях близким соратникам и мечтах в его записях.
Итак, они расстались, едва поженившись. Аня уехала в Нанси продолжать занятия агрономией, а Владимир — в Вену, чтобы окунуться в возобновленные занятия. Он наезжал в Нанси время от времени и провел там несколько недель каникул, но почти год прожил в Вене.
Можно было полагать, что Аня по крайней мере отложит завершение ее курса, но так уж сложилось, что женитьба совпала для Жаботинского с периодом напряженного несчастливого самоанализа. Его охватило нетерпеливое беспокойство. Он описывает его в автобиографии: "Около года прожил я в Вене. Не встречался ни с одной живой душой, не ходил на сионистские собрания, за исключением одного или двух раз"[93].
Парадоксально, что чувство неудовлетворенности обострилось при его невероятном успехе как оратора. Он часто отмечал, что не любит публичные выступления и не любит в себе оратора — ценя эффект письменного слова неизмеримо выше, чем эффект высказанного.
По истечении двух-трех лет восхищенного обожания слушателей по всей России он стал рассматривать его критически. Он ощущал, что популярность и громкая слава были основаны на восхищении ораторским стилем, а не содержанием или силой убеждения его доводов. Его немедленной реакцией стала заметная перемена в стиле выступлений. Он стал преподносить свои идеи в более заземленной, сухой манере.
Гепштейн вспоминает, как Жаботинский однажды сказал ему: "Вчера я выступал на собрании, где в первых рядах было четыре сотни обожающих девиц в красивых прическах. Баста! С сегодняшнего дня я буду выступать в такой манере, что на мои лекции придут не более четырех десятков евреев с 40 волосинками на всех"[94].
Это не помогло. До конца его дней у его ног сидели не только обожающие девицы с прическами или без, но и вполне зрелые женщины и мужчины.
Спустя десять лет русский государственный деятель К. Д. Набоков заявил, что Жаботинский был самым великим русским оратором (и это в то время, когда Троцкий был в расцвете своего ораторского дара), а позднее один из великих писателей нашего века Артур Кестлер писал, что Жаботинский был самым захватывающим оратором, когда-либо им слышанным, и процитировал, соглашаясь, мнение, что он был "величайшим оратором нашего времени".
Но его сомнение было подлинным и неотступным. Оно уже подтолкнуло его к практическим шагам: заново вернуться к занятиям, но не просто ради занятий. Он давно чувствовал, что при рассмотрении еврейского вопроса нужно изучить вопрос о национальностях в целом. Он многому научился и позаимствовал из истории национального возрождения в Италии; но в этой среде оставалось много нерассмотренных областей. Таким образом, он решил ехать в Вену. "В те времена, — пишет он, — Вена была живой школой по изучению вопроса о национальностях"[95].
Здесь Жаботинский как бы вернулся к беспечным дням своего студенчества, хотя он сконцентрировался на занятиях, отрываясь только по долгу журналистских обязательств. Он "никого не видел" и только один или два раза в течение года посетил сионистский митинг. Все дни он проводил в университетской библиотеке и в библиотеке Государственного Совета, поглощая и усваивая обширную литературу на разных языках по различным отобранным им предметам. Он изучал историю русинов и словаков, вплоть до хроники 4000 ретороманов в кантоне Гризон в Швейцарии, обычаи армянской церкви, жизнь цыган Венгрии и Румынии. Для этой работы он изучил дополнительные языки: чешский и хорватский[96].
Он копировал выдержки, интересующие его, из каждой книги, а затем переводил их в своей тетради на иврит — чтобы совершенствовать свои познания в иврите. Тогда-то он и привык записывать иврит латинским шрифтом, "что по сей день я нахожу более легким и удобным, чем квадратные ассирийские письмена".
Прибежище и душевный покой, которые эти занятия принесли ему, были не менее важны, чем приобретенные им знания.
Через шесть месяцев в Вене он заявил (в письме к Усышкину), что полон "по-настоящему великих и серьезных планов".
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
КАКИМИ бы ни были эти планы, воплотить их в жизнь тогда ему возможности не представилось. Почти тотчас он снова "был брошен взад-вперед" внешними событиями, в конечном итоге приобретшими историческое значение.
Как раз в момент, когда Жаботинский готовился покинуть Вену, в Турции был свергнут султан (июль 1908 года) и правление перешло в руки "Комитета Союза и Прогресса". По возвращении в Россию Жаботинского немедленно отправили от санкт-петербургской газеты "Русь" репортером в Турцию.
То, что он обнаружил, его потрясло. Совсем недавно в Вене он приобрел исчерпывающие познания о разнообразии народностей турецкой империи. И вот теперь, интервьюируя вождей и глашатаев революции, он слушал их заверения в том, что теперь все будут не только равны, но и похожи друг на друга. Все — турки, армяне, греки и прочие — составят один народ — оттоманский. Изменилось даже название национального языка. Он стал "оттоманским".
Разрешит ли новый режим въезд евреям? Ответ был: конечно, если они расселятся повсюду, особенно в Македонии (дикой области, служившей вечным яблоком раздора между греками, болгарами и сербами). И конечно, если заговорят на оттоманском языке.
Жаботинский провел в Турции три месяца и посвятил много времени еврейской общине. Некоторые из его столкновений были столь же забавны, сколь и назидательны. При встрече со студентами в Alliance Israelite Universelle[97] он обнаружил "крепость ассимиляторов, которые еще вчера считали себя французами и теперь не знают, с кем им слиться". Он советовал им не спешить. Турция была страной этнических меньшинств. Сами турки составляли меньшинство, уступая в культуре и экономике грекам, армянам и арабам. Он ссылался на опыт немцев в Австро-Венгерской империи, где, несмотря на их сильнейшее интеллектуальное влияние, им не удалось ассимилировать другие народности[98]. В цикле статей о еврейском аспекте своих наблюдений Жаботинский высказывал мнение, что стремление младотурок насадить единообразную "оттоманскую" культуру в многонациональной империи (стремление, которым объясняется и их враждебность к политическому сионизму) осуществится не может. В конечном счете им придется смириться с многонациональным государством. Тем не менее на него произвела сильное впечатление свобода самовыражения и действий, разрешенная режимом младотурок.