Учитывая предрассудки военной администрации Алленби, это несомненно привело бы к взрыву внутри администрации, но результат мог оказаться очистительным. В конце же 1919 года Майнерцхаген, боец-одиночка, пытался пробить головой стену. Он стремился скорее покончить с первичным взносом британского правительства в кампанию арабских агитаторов — непубликацией Декларации Бальфура. Его намерением было провести в жизнь распоряжение Керзона от 4 августа: уведомить всех и каждого, что декларация представляла собой вопрос решенный. Майнерцхаген во время обсуждения своего назначения сам убеждал Бальфура в этом шаге.
После трехнедельных усилий он осознал, что офицеры военной администрации за предыдущие 18 месяцев исключительно успешно выполнили свою миссию среди арабов. Он писал Керзону:
"Народы Палестины не готовы на сегодняшний день к открытому заявлению, что установление сионизма в Палестине является политикой, которой придерживаются правительство Его Величества, Франция и США. Они, конечно, об этом представления не имеют. Таким образом, является целесообразным в настоящее время не давать ход вашей телеграмме от 4 августа № 245 в общей публикации"[625].
Четыре месяца спустя он предпринял новую попытку, убежденный, как он писал, что, если арабов убедить в намерении правительства провести политику Бальфура в жизнь, их оппозиция будет "подавлена". "Все же, — телеграфировал он Керзону, — по общему мнению палестинской администрации, курс весьма сомнительный"[626].
К тому времени, хоть Майнерцхаген и сумел оказать экономическую помощь сионистам, дух его почти сломился, и он писал в дневнике: "Я не уверен, что мир не останется слишком эгоистичным, чтобы оценить по достоинству цели сионизма. Мир наверняка слишком полон антисемитизма и слишком подозрителен к еврейским мозгам и деньгам. Здесь, среди неевреев, я снова поддерживаю сионизм в полном одиночестве, что не облегчает положения вещей. Только теперь вижу просветление, и только теперь удается расчистить или отмести множество препятствий, возведенных сионизму в Иностранном отделе, Военном отделе, Алленби, Больсом и всякой мелкой сошкой. Усилия против такой оппозиции терзают сердце, и иногда хочется от всего отмахнуться и плыть по течению.
Я свободно выражаю свое мнение всем и каждому и изобретаю непоколебимые, как мне кажется, доводы, но требуется нечто большее, чтобы разделаться с сочетанием упрямых предрассудков и глубоко укоренившегося, но подавленного антисемитского чувства.
Мысль, что я сражаюсь за евреев, против христиан и моих же соотечественников, вызывает протест, но этим-то я и вынужден заниматься здесь вот уже два месяца"[627].
Он и не представлял, какую историческую, но горькую роль ему еще предстояло сыграть.
Отрицательное влияние администрации Алленби на Лондон значительно усугублялось многочисленными переменами в составе британского правительства, имевшими место в течение всего 1919 года. Бальфура, пропадавшего большую часть года в Париже, полностью сменил в октябре Керзон. Грэхем в это же время, в течение этих недель, играл почти призрачную роль в палестинских делах. Осенью исчез и он, получив пост посла в Бельгии. Не стало просионистского "детского сада" Ллойд Джорджа: Сайкс умер, Ормсби-Гор и Эмери вернулись к парламентским обязанностям. Они еще сохраняли влияние, так что ни одним из них не следовало пренебрегать, но политику они больше не определяли.
Вейцман поистине излил душу по этому поводу Бальфуру по его прибытии в Англию в отпуск. Указывая на перемены в персонале, он писал: "В Иностранном отделе нет в настоящее время никого, кто был бы в деталях знаком с нашим делом и занимался бы им в числе своих обязанностей. В результате большая часть наших донесений, предложений и просьб поступает непосредственно к лорду Керзону. Это представляет для нас определенные трудности. Это означает отсрочки, поскольку лорд Керзон имеет дело с многочисленными другими проблемами, требующими его внимания. Это означает невозможность тесных контактов между нами и Иностранным отделом, существовавших, когда в Иностранном отделе всегда был представитель, регулярно занимавшийся Палестиной и сионизмом. Это также означает — и это, возможно, самое главное: нет гарантии, что, когда наши дела приходят на рассмотрение лорду Керзону, они сопровождаются докладами в наших интересах, как это было всегда в прошлом. Хотелось бы, чтобы личное отношение лорда Керзона к сионизму сделало бы такие доклады ненужными, но боюсь, что он чрезвычайно скептичен и критичен по отношению к сионизму.
Как представляется, в целом эффект для нас отрицателен. Вопросы остаются неразрешенными и действия блокируются именно в это время, когда быстрые действия Иностранного отдела в наших интересах представляют чрезвычайную важность"[628].
Он просил Бальфура, чтобы "к палестинским и сионистским делам был приставлен кто-либо, пользующийся авторитетом в Иностранном отделе".
Но Бальфур уже завершал свои дела в качестве официального главы Иностранного отдела. Вряд ли вероятно, что даже если бы он сумел выполнить просьбу Вейцмана, такой фигуре в Иностранном отделе удалось бы противостоять авторитету Керзона и годам прецедентов и предубеждений в палестинской администрации. Сионистское будущее осенью 1919 года представлялось отнюдь не в розовом свете.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
В ЭТОТ полный шокирующих событий период Жаботинский, по крайней мере, испытывал удовлетворение дома, видя свою жену в покое, полную ощущения уверенности от дружеского окружения. Мальчик же наслаждался безмерно. Его память об отчаянных играх, в которые он играл с друзьями на улицах маленького Тель-Авива, породила лирические воспоминания спустя много лет: "Не припомню столь необыкновенного лета, столь красочного, столь пропитанного солнцем, как то лето в Тель-Авиве. Спустя много лет я пытался воспроизвести это ощущение, но безуспешно. То лето больше не повторилось". Не убавило радости и то, что осенью семья перебралась в Иерусалим. Напротив, он влюбился в этот город немедленно. Как и многие другие, евреи и христиане, Эри навсегда был охвачен благоговением перед самим видом города; разъезжая в течение многих лет и по Палестине, и за ее пределами он всегда ощущал себя изгнанником вне Иерусалима.
Объяснить это чувство он не мог. Было ли оно самоубеждением? Или результатом "сионистского воспитания"? Он приводит интересный анализ отцовского чувства к Иерусалиму: "Много о Иерусалиме он не написал. Сохранилось там и сям несколько фрагментов и одна маленькая карта, им самим нарисованная и помеченная заметками по обороне города. Да и говорил он о Иерусалиме немного, во всяком случае, со мной. Но я знаю, почему: это было чем-то само собой разумеющимся — наш город, мы останемся в нем навсегда.
Любил ли Иерусалим отец? Любил ли его, как любил Одессу, место своего рождения, о которой часто писал и которую так воспевал? Мне кажется, что в Одессе он на самом деле любил дни своей юности. И может быть, он писал о ней так часто, чтобы подчеркнуть верность городу, а не России. В России он был не гражданином, а подданным. К российскому укладу он испытывал отвращение, несмотря на то что ценил русский язык и культуру. Но он понимал, что его чувства не разделяются другими. Это не было самоочевидным, это требовало объяснения. Здесь же, в Иерусалиме, все казалось ясным и не нуждавшимся в словах"[629].
Жаботинский снял квартиру вместе с Зальцманом на втором этаже трехэтажного дома рядом с центральной почтой. Теперь этот дом отмечен мемориальной доской.
Квартира была довольно большой: шесть комнат, из которых Зальцман занимал две. Но условия жизни оказались трудными. В обедневшем Иерусалиме мало что удавалось купить. За мебелью и домашней утварью Зальцман ездил в Каир. Воды не хватало, электричество отсутствовало, домашняя прислуга считалась редкостью. Анна, страдавшая ревматическими болями после болезни, перенесенной на корабле по дороге в Лондон в 1918 году, была освобождена от многих домашних обязанностей порядком, установленным мужем. Жаботинский назвал этот порядок "кооперативным обществом взаимопомощи". Вспомнив свои дни в качестве рядового Британской армии, он объявил себя специалистом по домашним делам. Подпоясавшись фартуком, он разделывался с бытовыми проблемами быстро. Ему помогали племянник Джонни (сын Тамар, незадолго до того прибывший из России) и Зальцман.