Именно польский антисемитизм являлся, по мнению Жаботинского, источником беспрецедентной волны антисемитизма, захлестнувшей Россию. Горький не согласился с его мнением. Он ответил Жаботинскому: "Антисемитизм русских не появился от поляков. Он всегда в них присутствовал, только скрывался и подавлялся, готовый прорваться и разгореться от любой искры. Поляки всего лишь поставляют теперь эту искру… Хуже всего, антисемитская чума заражает русскую интеллигенцию, которой до сих пор удавалось скрыть ее за лицемерными улыбками. В прошлом скрывать антисемитизм было необходимо, поскольку евреи не только сражались вместе с русскими революционерами (1905 года), но и служили дрожжами в поднимающемся куличе. Евреи были сливками революционных борцов. Теперь же взгляните: как только гаснет революционный жар, у русских пропадает нужда во вчерашнем бойце, революционере и товарище, — и русский антисемитизм растет и процветает. Скажу лишь одно: всплывание антисемитизма на поверхность представляет угрозу для евреев, но он не менее опасен и разрушителен и для русского народа"[129].
* *
Тридцать — сорок лет спустя старики будут вспоминать, как Жаботинский возобновил в те годы борьбу против ассимиляции русских
евреев. Эту борьбу он не прекращал и во время проживания вне России. Его главной мишенью были евреи-интеллектуалы, верившие, что будут приняты на равных в "русскую семью", если отбросят свои еврейские отличия.
Уникальная причастность самого Жаботинского к высшим слоям русской культуры с ранней юности дала ему возможность общения с самыми разными представителями русского народа и с широким диапазоном их взглядов. Он хорошо представлял себе ситуацию, когда писал, что евреи, пробившиеся в русскую литературу, прессу, театральную жизнь и издательства, рано или поздно будут изгнаны оттуда.
"Настоящая" русская интеллигенция, — писал он, — хочет быть среди своих, без вездесущего еврейского присутствия, укоренившегося, чувствующего себя слишком "как дома", чей голос был слышен повсюду". Он резко характеризовал их как дезертиров: "Мы, настаивавшие всегда на концентрации национальных сил, требовавшие, чтобы каждая капля еврейского пота падала на еврейские нивы, — мы только со стороны можем следить за развитием этого конфликта между нашими дезертирами и их хозяевами, — со стороны, как зрители, в лучшем случае безучастно, в худшем случае с горькой усмешкой. Щелчок, полученный дезертирами, нас не трогает, и когда он разовьется даже в целый град заушин, — а это будет, — нам тоже останется только пожать плечами, ибо что еврейскому народу в людях, высшая гордость которых состояла в том, что они, за ничтожным исключением, махнули на него рукою?"[130].
Молодой Шехтман, в то время живший в России, вспоминает, что эта резкая статья повергла в ужас еврейских ассимиляторов и русских прогрессистов. Она вызвала оживленную публичную дискуссию среди ведущих писателей, евреев и неевреев, о евреях, "считающих себя русскими".
Жаботинский опубликовал четыре статьи в "Рассвете" и в русской газете "Слово". "Каждая статья, — вспоминает Шехтман, — представляла собой проницательный анализ и обжигающий приговор жалкому банкротству русских ассимиляторов и лицемерию русских прогрессистов".
Он записывает интригующее наблюдение: 'Трудно дать сегодняшнему читателю даже слабое представление о сокрушительном ударе, нанесенном этими статьями в самый корень ассимилянтского кредо, и об их революционном эффекте в еврейских интеллектуальных кругах в тот период, в преддверии Первой мировой войны".
Читатели конца двадцатого века должны иметь в виду, что в те дни регулярные статьи и очерки популярных авторов доходили до читателя непотревоженными и не прерываемыми ежечасными взрывами сиюминутных новостей и потоками немедленных конфликтных комментариев, к которым приучили нас радио и телевидение.
Их доводы звучали в атмосфере, еще восприимчивой к одинокому голосу публициста. Они читались и перечитывались, а затем обсуждались и оспаривались в широких кругах, особенно среди умеющей формулировать доводы интеллигенции.
Голос Жаботинского завоевал к тому времени обширную и всегда внимательную публику, еврейскую и нееврейскую
Это был голос, явно требовавший ответа.
Похожий далеко идущий эффект произвела статья "Наши бытовые явления", написанная в следующем году для "Одесских новостей", осуждающая эпидемию крещения в среде евреев — студентов высших учебных заведений[131]. Позднее ее распространили в форме брошюры в десятках тысяч экземпляров.
К этой статье Шехтман также дает комментарий:
"Возможно, только свидетели эффекта, произведенного на молодое поколение этой статьей подобно атомной бомбе, в состоянии оценить ее общественное значение.
Она неожиданно потрясла пораженческое равнодушие, пассивное согласие на этот "каждодневный феномен" со стороны еврейского общества; она драматизировала тему, сделала ее объектом страстных споров в каждой школе и каждом университете; она привела к острым конфликтам между родителями и детьми, между родственниками и друзьями; разрушила много дружб, разбила много романов. Трудно определить, в какой степени она приостановила число крещений. Но нет сомнения, что впервые внимание общественности было эффективно сконцентрировано на этом потоке, долго считавшемся слишком деликатной темой для публичного обсуждения и потому усиливавшемся беспрепятственно"[132].
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
И ВСЕ же самая захватывающая глава на этой стадии его карьеры, глава, оказавшая продолжительное, и в конечном счете революционное воздействие на жизнь еврейства в России и за ее пределами, — это кампания Жаботинского за иврит.
Его отношение к ивриту лучше всего описывает слово "роман". Он, как известно, любил языки и при своих феноменальных способностях овладел многими. Его родным языком был русский и превосходное владение им стало легендой по всей стране, в том числе, среди литературных гигантов времени. Такое знание было бы невозможно без эмоционального отождествления с русским как с языком, с которым он вырос.
Ивритом он, с другой стороны, овладевал, когда ему уже было за двадцать. Случайно ему представилась возможность выразить острое понимание разницы в его чувстве к двум этим языкам.
В своей последней книге, написанной за 6 месяцев до смерти, в феврале 1940 года, в испепеляющей атаке на советский режим он писал: "…Они хотят задушить возрождение иврита, в то время как я, знающий наизусть половину всего Пушкина, согласен обменять всю современную поэзию России на любые семь букв угловатого алфавита"[133].
Возможно, его чувство к ивриту было страстью новообращенного. Многочисленные свидетельства о ее глубине и цене, которой иврит стоил Жаботинскому, представлены уже в те годы, после его возвращения из Турции.
Иврит, выученный им подростком с Иеошуа Равницким, порядком подзабылся за время пребывания в Италии. Знание этого языка не требовалось ни для прорыва в сионистское движение в возрасте двадцати двух лет, ни даже для взлета к славе как сионистского писателя и оратора. И все же едва Жаботинский почувствовал и сформулировал свое отождествление с сионизмом как движением, стремящимся принести революционные перемены в жизнь еврейского народа и перестроить ее созвучно времени, он понял необходимость незамедлительного освоения национального языка как кардинального первого шага. Следствием этого понимания и стала просьба к Равницкому о повторном курсе сразу же по возвращении с конгресса в 1903 году.