Были, конечно, как говорил Жаботинский, и "враги", по крайней мере вначале. Идеи, развиваемые в его фельетонах, далеко отстояли от трафаретов, и он явно получал удовольствие от низвержения местных авторитетов. Кое-кто из ветеранов газеты так этим встревожился, что пожаловался редактору. Тем не менее, как писал Хейфец тридцать лет спустя, их "недовольство не произвело на меня впечатления. Я хорошо знал, что один фельетон Жаботинского стоил десяти других"[38]. Вышеупомянутый случай не был единственным исключением из всеобщего почитания, даже обожания, вызываемого Альталеной. Он вспоминает, как речь в престижном Литературно-артистическом клубе, — в которой он невинно заметил, что литературная критика в век действия потеряла свое значение, — вызвала волну гнева по совершенно неясной для него причине, ему даже отказали в праве ответа на критику. Друзья объясняли подобные случаи его склонностью "обострять разногласия".
Со временем Жаботинский признал справедливость такого объяснения и понял, что это зловредное качество часто осложняло его общественную жизнь"[39]. Мы еще рассмотрим, было ли это свойство характера на самом деле полностью отрицательным или, напротив, являлось неотъемлемой функцией его смелого интеллекта, настаивающего на доведении каждого вопроса до его логического конца. Оно, безусловно, укоренено в пророческом даре, и в нем же секрет традиционной непопулярности пророка среди современников и соотечественников.
Более существенна реакция публики на его выступление в Литературно-артистическом клубе. Дело в том, что позиция Жаботинского резко отличалась от общепринятой по чрезвычайно важному для тогдашней интеллигенции вопросу — относительно социалистической идеи. Точка зрения Жаботинского противоречила взглядам, доминирующим среди членов Литературно-артистического клуба. Неудивительно, что его лекция в конце 1901 года в клубе наделала много шума.
В те годы идея сопротивления, ожидание "грядущей революции" витали в воздухе или, точнее, бурлили подспудно, поскольку агенты царской охранки были всюду и неосторожное слово "революция" или "конституция" могло привести к аресту, тюрьме, даже к ссылке.
Естественно, среди интеллигенции не было согласия в том, какой режим должен сменить самодержавие. Тем не менее социалистическая идея, с ее обещаниями экономического и социального равенства, свободы слова и вероисповедания, укоренилась в значительной части общества. Более того, она стала модной. Объявить себя несоциалистом определенно считалось "неприличным". При этом ни от кого не требовались серьезные знания предмета, а тем более чтение Маркса и Энгельса. Сам ярлык, — хоть и демонстрируемый с крайней осторожностью, — был пропускным билетом в избранное общество. Более того, любой смельчак, критикующий или ставящий под сомнение обоснованность социалистической модели для решения вопросов дня, получал клеймо "реакционера" или "капиталиста", а иногда и того грубее — полицейского агента.
На лекциях и дискуссиях Литературно-артистического клуба его члены, большей частью своей студенты вузов, испытывали волнующий трепет причастности, когда узнавали слова и фразы выступавших, служившие кодом, несущим идеи революции, конституции и социализма. Пока этот кулуарный словарь оставался выпускным клапаном парового котла, а не подстрекательством к действиям, власти, несомненно, считали для себя удобным не обращать внимания. Кодовым словом для социализма служил "коллективизм", и модное одесское общество было заинтриговано объявлением, что Владимир Жаботинский прочтет лекцию об "индивидуализме и коллективизме". Сочетание такой темы и личности выступавшего было особенно заманчивым. Одесситы ценили творчество блестящего, жизнерадостного автора, который и в Италии, и в Одессе редко обращался к серьезным темам, а когда это случалось, демонстрировал удовлетворительные радикальные тенденции. Но его настоящее имя многие узнали только в этот вечер.
Собрался полный зал — публику ждало потрясение до глубины души. Лекция была сугубо философской, раздумья лектора подкреплялись неортодоксальными социалистическими идеями Лабриолы и были окрашены влиянием работ Бакунина, Кропоткина и других теоретиков анархистского движения. Жаботинский утверждал, что интересы личности должны быть во главе угла и что идеальным является общество, служащее этим интересам.
Не массы, а личность является создателем и двигателем прогресса.
Моисей, Иисус, Аристотель, Платон, Декарт, Кант, Микеланджело, Да Винчи, Шекспир, Пастер, Бетховен — вот кто прокладывал массам дорогу к лучшей жизни. Человек, лишенный личностных характеристик, не отличается от животного; организованный коллективизм парализует, вплоть до уничтожения, человеческую индивидуальность. "Для меня, — заявил двадцатилетний Жаботинский (выглядевший, по свидетельству очевидца, на неполные 17), — как и для всех свободолюбцев, муравейник и пчелиный рой не могут служить моделью человеческого общества. Коллективистский режим, подчиняющий себе индивидуума, ничем не лучше феодализма или авторитарного правления. Равенство и справедливость такого режима основаны на организованном производстве, распределении и потреблении, которые контролируются правительством; в случае неподчинения на бунтовщиков обрушится тяжелая длань правительства, и виновники будут вздернуты на деревья во имя равенства и справедливости. Нет, Бакунин был тысячу раз прав, когда сказал Марксу, что, если рабочим удастся установить режим, который проповедовал Маркс, он окажется не менее тираничным, чем предшествующий".
В то же время, продолжал Жаботинский, индивидуализм — союзник подлинного равенства. "Все индивидуумы равны, и если по дороге к прогрессу кто-то споткнется, общество обязано помочь ему встать на ноги". Социалистическая в большинстве своем публика, слушавшая до сих пор в ошеломленном молчании, взорвалась в бурном протесте. "Эта еретическая речь, — вспоминает один из присутствовавших, — подействовала на слушателей, как красная тряпка на быка. Крики "Долой!" и "Позор!" охватили зал; в последующей дискуссии ни один самый жесткий эпитет не миновал Жаботинского. Наконец председатель объявил, что невежливые ораторы будут лишены слова. Жаботинский подскочил на месте и взмолился не отнимать слова у выступавших. "Пусть чертыхаются, — сказал он. — Это, по-видимому, единственный ведомый им способ выражения мыслей и ощущений. Я за абсолютную свободу слова". Раздались аплодисменты, на этот раз в его адрес.
Сам он тоже не пощадил противников в ответном слове. "Да, — сказал он. — Я уважаю Бакунина и Кропоткина, которых вы, конечно, не читали. Но я не анархист, я признаю необходимость государственной власти. Разница между мной и вами заключается в том, что для меня власть представляется по характеру верховным судом, надпартийным, стоящим вне группы и отдельных индивидуумов и не вмешивающимся в экономическую, общественную и частную жизнь градодан, если дело не касается ущемления гражданских свобод. Для вас же власть — полицейская дубинка, отличающаяся только тем, что она будет в ваших руках. Для вас цель оправдывает средства и, таким образом, все допустимо. Для вас классовая борьба — священная идея, даже если она ведет к кровопролитию. Жрецы Молоха тоже верили, что их бог ненасытно нуждается в крови. Вы верите, что надежнейший путь к истине и справедливости омыт слезами. Вы идеализируете рабочий класс, как когда-то идеализировали феодализм. Ему вы приписываете, без достаточного основания, все положительные человеческие качества, а тем, кто к нему не принадлежит, все дурное. Для меня рабочий класс состоит из таких же личностей, как и все, и день, когда он придет к власти, приведет к вырождению общества и человечества; творческая личность будет уничтожена и раздавлена"[40].