Судя по всему, в Бирюзовой комнате сенатор Тидд провел бессонную ночь, потому что утром он, явно измученный и не отдохнувший, извинился за то, что «слегка не в своей тарелке». Голова у него болела, глаза слезились, ночью его мучили неприятные сны… Почти стыдясь (щепетильностью сенатор не отличался, но манеры у него были безупречные), он спросил Рафаэля, не найдется ли возможности… возможности переселить его в другую комнату. Подобные просьбы ему несвойственны, однако ночь у него выдалась непростая, и, хотя комната действительно прекрасна — даже прекраснее, чем о ней рассказывают, — он боится, что его присутствие в ней нужно признать нежелательным.
Спустя еще несколько месяцев, когда в усадьбе гостил Хейес Уиттиер, его заметили на рассвете в парке — он бесцельно бродил по дорожкам, и, когда Рафаэль поинтересовался его самочувствием, тот ответил, что плохо спал и полагает, что причина этого — несварение желудка. Позже в тот же день он попросил переселить его в другую комнату… Выглядел он трезвым, хоть и мрачным.
— Какова причина вашего недовольства этой комнатой? — поинтересовался Рафаэль.
— Никакого недовольства я не испытываю, — тотчас же ответил Хейес.
— Однако ночь выдалась непростая? — не отступал Рафаэль.
— О да, — голос у Хейеса дрогнул, и Хейес отвел взгляд, — в определенном смысле непростая.
— Вас преследовал… какой-то запах? — пустился в расспросы Рафаэль. Хейес не ответил. Похоже, он вообще не задумывался над ответом, а лишь молча смотрел в землю. — Вас преследовало, — не унимался Рафаэль, — чье-то присутствие? То есть… возможно, вы… или кто-то… Возможно, вы ощущали чье-то присутствие, нечто, что можно считать посторонним…
Хейес ссутулился и потер указательным пальцем переносицу. Через несколько лет, поднявшись, чтобы произнести речь в поддержку военного министра Кэмерона, Хейес также прибегнет к этому же жесту, произнося слова так же медленно, тем же глубоким, печальным голосом.
— Присутствие я ощутил, причем нескольких персон, — сказал он, не сводя глаз с посыпанной гравием дорожки. — И… да, да, полагаю, его можно назвать посторонним.
Несмотря на ажурную решетку и чересчур роскошное убранство, да еще и это пугающе огромное зеркало и, разумеется, отказавшись от присутствия женщин (а в офицерском клубе дамы довольно часто скрашивали вечер, когда тот близился к концу), Сэмюэль с друзьями-гвардейцами решили провести ночь в Бирюзовой комнате за покером и разгадать ее загадку.
Два или три часа их мальчишеская радость скрадывала «постороннее присутствие» и ничего, что можно было бы счесть необычным, не происходило, разве что невесть откуда взявшийся ветер переворачивал карты и сдувал их со стола, а белое вино — очень сухое белое португальское из погреба Рафаэля — казалось, тут же ударило всем в голову, словно это было не вино, а кое-что покрепче. Затем, хотя Сэмюэль продолжал упрямо твердить, что ничего особенного не происходит и что им следует обуздать свое воображение, стало очевидно, что в помещении присутствуют некие невидимые существа: они все чаще вмешивались в игру, подносили невидимыми руками бокалы к губам игроков, проливали вино, крутили на столе золотые монеты, а один из призраков игриво потрепал Сэмюэля по голове. На обивке кресла появлялись вмятины, точно от чьих-то внушительных ягодиц. Зеркало помутнело. Шестиугольные хрустальные подвески на одной из люстр зазвенели. По комнате пополз запах плоти — не чистый, но и не отвратительный, запах высохших телесных выделений, смешанный с запахом земли, солнца, растений, нестираной одежды. Однако самыми мучительными были голоса, время от времени перерастающие в легкий глумливый смех. И хотя Сэмюэль — теперь излишне громко — убеждал приятелей, что все происходящее лишь плод их воображения: «Господа, вы что же, глупые девицы, в самом деле! Что за трусость!» — молодые офицеры один за другим под благовидными предлогами начали покидать замок. Когда последний из его друзей, пошатываясь, поднялся, Сэмюэль схватил оставшиеся от колоды карты и сердито швырнул их на пол, а сам вскочил и отвернулся, в приступе детского гнева скрестив на груди руки, а подняв глаза, понял, что стоит прямо перед зеркалом. И там, в его гладкой стеклянной поверхности, отражения друга попросту отсутствовало, да и комната отражалась будто в дымке, а сам он казался полупрозрачным, как медуза.
Сэмюэль обернулся — его друг по-прежнему стоял у него за спиной, что-то говоря и протягивая Сэмюэлю руку. Если он и заметил изумление Сэмюэляа, то вида не подал: он собрался уходить, и остановить его Сэмюэль был не в силах.
Друг ушел, оставив Сэмюэля в комнате, поначалу возмущенного — что за чертовщина? — странными колебаниями воздуха, бормотанием, смехом, временами нарастающим, — и этим запахом. Пошатываясь и отхлебывая из бутылки, Сэмюэль стал шагать по комнате. Почему они не показываются, неужели боятся его, кем они себя возомнили, чтобы вторгаться в чужую игру, прерывать ее — кто они такие, чтобы нарушать неприкосновенность усадьбы Бельфлёр. Он заметил в зеркале темную фигуру за своей спиной, обернулся, но никого не обнаружил. «Трус!» — прошептал он.
Золотая минутная стрелка на алебастровых часах над каминной доской начала двигаться в обратном направлении. Сэмюэль уставился на нее, и в эту секунду бутылка вина подлетела к его губам. Его душил гнев, страха он не испытывал и, глядя на наручные часы, сделал несколько больших глотков, так что вино потекло по подбородку. Отшвырнув бутылку, он бросился к часам и снова перевел стрелку вперед. Стрелка точно слегка сопротивлялась, однако он ее переборол и в запале все водил и водил рукой по кругу, вот только совершенно забыл, сколько сейчас времени… Наверное, около двух часов ночи. Или полтретьего. Но не больше трех.
Он снова обернулся — и увидел в подернутом дымкой зеркале группу людей; все они были темнокожими, а чуть в стороне стояла поразительной грации — поразительной для столь плотной фигуры — женщина. Безвольно опустив руки, Сэмюэль смотрел на нее.
В растерянности он принялся соскребать с передних зубов налет, хотя полагал, что уже давно избавился от этой привычки.
Темнокожая женщина, негритянка, но не рабыня, очевидно, что не рабыня, с толстыми лиловыми губами, табачно-бурого цвета кожей, чуть плоским носом с широкими ноздрями, волосами, наэлектризованными и оттого торчащими в стороны, мощными плечами, массивной, но длинной шеей, длинными ресницами и очень темными глазами — глазами, которые насмешливо смотрели на него. Сэмюэль неподвижно стоял в ожидании, что она заговорит — вдруг она назовет его имя, вдруг она позовет его! — стоял, засунув ноготь большого пальца между двумя нижними зубами.
Негритянка, африканка — и с какими вызывающими, отвратительными негроидными чертами! Сэмюэль не сводил с нее глаз, он никогда прежде не видел темнокожей женщины, не видел так близко, и, хотя зеркало затуманилось и фигура женщины была окутана дымкой, она казалась будто увеличенной — преувеличенной — и немного искаженной, словно изображение, отделившееся от своего предмета и застлавшее Сэмюэлю глаза, — видение, затмившее всё вокруг перед его изумленным взором. Но какая же она уродливая! Страшная, несмотря на свою красоту. Зрелая женщина, старше Сэмюэля лет на десять или больше, с тяжелой грудью, свободно покоящейся под бесформенным одеянием в темных пятнах пота, с выступившими на шее жилами, с желтоватыми зубами. У нее даже недоставало одного нижнего зуба… Уродливая, непотребная. И тем не менее она притягивала его, глядя так, будто его страх и отвращение вызывали у нее удивление. Отвратительная, непотребная — Сэмюэлю хотелось развернуться и убежать от нее, захлопнуть за собой дверь и запереть ее… Но все же он не двинулся с места, на лоб ему упал локон, воротник рубашки съехал набок, на жилете расползались разводы от вина, обессилевшие ноги подкашивались, а большой палец упирался в зубы.
— Но ты не имеешь права тут находиться, — прошептал он.
С той самой ночи Сэмюэль ходил сам не свой; даже те, кто прежде едва знал его, постоянно замечали, что он сам не свой. За ужином он рассеянно улыбался, ронял мимо тарелки еду, а говорил вяло и безразлично, чем неоднократно доводил до слез Вайолет, так что ее приходилось уводить из столовой под руки. Грубым он не был — напротив, вел себя с нарочитой учтивостью, однако в каждом его слове, в каждом жесте, даже когда он едва заметно поднимал брови, сквозило порочное, даже недоброе пренебрежение.